– Это как сказать, – невесело усмехнулась Совесть. – Когда завод перевыполняет план, тебе только что масло на голову не льют – и прогрессивка, и премиальные, и почет, и уважение. Директор доволен, в главке ликование. А что, если бы среди этого ликования выйти нам с тобой и сказать: «Только сейчас у меня, дорогие товарищи, дошло до сознания, что я, в сущности, натура мелковатая, а кое в чем даже подлец…»
– Ка-ак?!
– Вот так, как сказала. Обожди, не перебивай… И по чести, по совести признаться бы тебе, что завод вышел на первое место не по праву, что цифры ты подтасовываешь, план выполняешь за счет того, что попроще да полегче, технику держишь на задворках, а директора – на поводу. Брак покрываешь, да что перебирать, когда можно короче: с честнейшей рожей обманываешь государство. Правду я говорю, что скажешь?
Четверкин яростно, всей пятерней почесал у себя в затылке.
– Распустил я тебя, вот что я скажу! На что это похоже, чтоб меня, номенклатурного ответственного работника, какая-то Совесть мучила! Не потерплю! Отрекаюсь, развожусь с тобой раз и навсегда.
– Вот-вот, так и в газету объявление дай: «Четверкин Борис Михайлович возбуждает дело о разводе со своей Совестью, проживающей там же». То-то люди почитают.
– Ни черта! Живут люди и без совести. Мне тепло, уютно, спокойно, а ты как явишься, так и начнешь тоску наводить.
– Ах, Борис, Борис, какой же ты студентом хороший был! А на войне – солдатом с чистой совестью. Вот мы с тобой и победили. И теперь люди с чистой совестью творят славные дела и радуются своему труду. А у тебя где радость? Соврал, подтасовал, отвел от себя грозу, слопал премию, в Матаньин тупик сбегал – вот и все твои грошовые удовлетвореньица.
– Задушу и отвечать не буду! Сгинь, замолчи, – прохрипел Четверкин.
И Совесть замолчала. Она была у Четверкина худосочная и неспособная к длительному сопротивлению.
Время шло'. Четверкин исправно получал зарплату, приобрел множество полезных вещей в новую квартиру, о которой хлопотал, вкладывая в хлопоты все силы души и тела. И на работе все было сравнительно благополучно: ни выговоров, ни замечаний. Правда, кое-кто поругивал его, но все как-то по-семейному, без объявления в приказе. А главное, Совесть не подавала голоса после того, как он со всей ответственностью посулился ее задушить.
Но вот в один прекрасный день вместо нее появилось очень важное постановление, в котором говорилось о том, что необходимо укрепить государственную дисциплину на производстве и, между прочим, что рабочим-изобретателям нужно оказывать всемерную помощь и поддержку. Те же лица, которые тормозят работу, заслуживают самого сурового порицания.
И тут словно какая-то пружина развернулась внутри у Четверкина. Вертится он, бегает, звонит, пишет, выхватывает из пухлой папки одно за другим заявления, планы, чертежи, проекты.
– Поглядите, товарищи, как я работаю, помогаю, поддерживаю! Зачем же зря говорить, что предложение три года пролежало? Не лежало оно, а торчало у меня в мозгу, как гвоздь, не отрываясь думал о нем день и ночь, а теперь пришло время – и провернем его в два счета!
Рабочие-новаторы говорили:
– У Четверкина совесть проснулась.
А Совесть вовсе и не спала. Просто она у Четверкина была забитая и замордованная, и, кроме того, последнее время он ее держал в парандже, – конечно, дело семейное. И все же она из-под темной паранджи шепнула:
– Не за совесть, а за страх веретеном вертишься, грош тебе цена, Четверкин.
Но он на это ей сказал:
– Цыц! Горячка схлынет, опять буду жить не тужить, – и рысцой побежал на доклад к директору.
– Небось потужишь, – посулила ему вдогонку Совесть, но он сделал вид, что не расслышал: так было спокойнее.
Вошел в кабинет, захлопнул за собой дверь и оставил Совесть за порогом. Но тут вдруг директор, упершись кулаками в стол, поднялся со своего места и страшным голосом спросил:
– Четверкин, где у тебя совесть?
И в это время директору показалось, что из-за двери тихонький голос прошелестел: «Тут я…» Но директор не поверил своим ушам и стал слушать Четверкина, при котором вместо Совести в последнее время неотступно находилась Наглость, и он чувствовал себя в ее присутствии совершенно так же развязно и весело, как с Сонечкой Щекотихиной из Матаньина тупика.
И Четверкин – вот уж именно со свойственной ему наглостью – начал уверять, и даже с драматической слезой в голосе (бессовестные люди нередко подпускают драматическую слезу), что завод для него святая святых, а директора он, Четверкин, любит «любовью брата, а может быть, еще нежней».
Однако, как ни врал Четверкин, как ни выкручивался, на этот раз ему не сошло с рук. Потому что, человека без совести при желании всегда можно распознать. До сих пор у директора не было такого особенно сильного желания, но, когда дело вплотную коснулось чести завода, желание вспыхнуло, и при этой вспышке директор ясно увидел: Четверкин – человек без совести, а стало быть, и без чести… Но… Но, снабженный довольно приличной характеристикой, он, Четверкин, говорят, уже устроился на другом месте и процветает. Пока-то еще распознают, что он не живет больше со своей совестью, а распознавши, пожалуй, еще скажут: «Это дело личное, семейное…» Вот он и процветает.