Самоубийцы — это Юкио Мисима, совершивший харакири в 1970 году, и критик Дзюн Это, добровольно ушедший из жизни в 1999-ом. Про харакири Мисимы (1925–1970) подробно рассказывать, наверное, излишне — в России эта история хорошо известна. Мисима, чья звезда ярко вспыхнула на литературном небосклоне вскоре после окончания войны, ко второй половине 60-х годов увлекся идеей «соединения пера и меча», пускаясь на поприще «меча» в самые различные эскапады. Он вступил в ряды Сил Самообороны, создал военизированное «Общество щита». Закончилось всё это 25 ноября 1970 года, когда несколько членов организации во главе с писателем попытались устроить путч на армейской базе Итигая в Токио. Когда мятеж не удался, Мисима заперся в кабинете коменданта и вспорол себе живот.
Все факты хорошо известны и досконально изучены, но в мотивациях этого безумного поступка до сих пор не все ясно. Японцы отнеслись к нему по-разному. Кто-то говорил, что это был героический подвиг истинного патриота; кто-то обзывал Мисиму психопатом; иные говорили: «Мисима отторг литературу и доказал, что Дело выше Слова»; были и такие, кто иронически кривился; «Перформанс а-ля камикадзе, затеянный для увековечивания своей литературной славы». Как бы там ни было, неоспоримо одно: западник и эстет Мисима на исходе жизни сделал выбор в сторону национализма и самурайских ценностей. Только этот акт мало что изменил. В послевоенные годы японское общество в целом от самурайских ценностей отвернулось, да и вообще в известной степени пожертвовало традиционными ценностями во имя модернизации. Самоубийство Мисимы стало последним сполохом былого пламени.
За несколько лет до самоубийства Мисимы известный литературный критик Дзюн Это выпустил весьма примечательную книгу. Она называлась «Зрелость и утрата» (1967). Это критическое исследование прозы Сётаро Ясуоки и Дзюндзо Сёно по сути дела представляло собой анализ перемен, произошедших в японском обществе за послевоенный период. Автор утверждал, что, модернизировавшись, Япония отказалась от основополагающего принципа патриархальности, поменяв его на матриархальные ценности, обычно свойственные земледельческим сообществам, но в данном случае с успехом примененные на ниве индустриализации. Фигура Отца, ранее игравшая ключевую роль в семье и всем обществе, постепенно стала утрачивать свое значение, но и женская природа под воздействием страха — как бы не отстать от современности, тоже претерпела существенные изменения в погоне за новой американизированной цивилизационной моделью и стала терять свою природную «материнскость».
Мне кажется, что эта оценка была довольно точной. В тот самый период, когда Мисима пытался напоследок возродить триаду «Отец-мужчина-самурай», японское общество уже успело демаскулинизироваться, и вследствие этого литература тоже заметно обабилась (во времена политической корректности это слово попало под запрет, но лучше, ей-богу, не скажешь). На исходе жизни Это подтвердил правильность вердикта своей собственной кончиной. Как и Мисима, он ушел из жизни добровольно, но это было самоубийство совсем иного рода, без малейшей тени мачизма и героизма. Дзюн Это рано осиротел; главным стержнем его жизни были отношения с женой. Поэтому, когда жена умерла, а сам литератор перенес инсульт, он предпочел поставить в своей жизни точку.
Несколько упрощая, можно сказать, что за годы, прошедшие между двумя этими самоубийствами, окончательно распался миф о мужественных японских самураях, японское общество достигло зрелости, а мужчины в нем стали женоподобными и мягкими, так что теперь у нас все чаще сетуют: «Нынче мужику без крепкой бабы никуда».
Еще одно сопоставление, которое поможет понять, насколько изменилась японская литература за последние четверть века, — это сравнение нобелевских лекций двух лауреатов, Ясунари Кавабаты и Кэндзабуро Оэ.
Речь Оэ (р.1935), произнесенная в Стокгольме в 1994 году, называлась «Неопределенностью Японии рожденный», пародийно обыгрывая название лекции «Красотой Японии рожденный», с которой двадцатью шестью годами ранее выступил там же первый японский нобеленосец Кавабата (1899–1972). Возможно, шутка была не вполне уместна для столь торжественного мероприятия, однако тем явственней для всех стали метаморфозы, произошедшие в сознании японского литературного сообщества.
Речь Кавабаты всячески подчеркивала оригинальность японской эстетики, ее отличие от западной традиции. Пожалуй, сам выбор Кавабаты для нобелевских лавров отчасти объяснялся бытовавшими в западном обществе мечтаниями об некоей особенности Японии.