Выбрать главу

«Молодец, ух какой же ты молодец, Богдан, умница», — подумал Козорог, но сказал:

— Чего ты ко мне пристал?.. Ну, сказал я, сказал… И отстань от меня, ради бога.

— Ах, вот ты какой, оказывается! Ладно, — сказал Руденко и повторил: — Ладно. Но мы еще посмотрим…

Блок спал тревожным болезненным сном. Кто-то стонал, кто-то бормотал и ругался, кто-то чавкал во сне. Очевидно, Сизов. Вчера он сжевал последний кусочек кожаного ремня. Говорит, до войны весил сто шесть килограммов и запросто подымал «сорокапятку». Сейчас — скелет в лохмотьях. Долго ему не протянуть. А ведь тоже отвернулся от Козорога, когда тот сказал: «Подумаем». А вечером, проходя мимо с банкой брюквенной похлебки, как бы плюнул в лицо Козорогу: «Выживу — запомню твою рожу».

Потерев и сдавив пальцами ломящие кости, Козорог вздохнул и тут же повернул голову в сторону вдруг опять зашуршавшего матраца. Руденко?.. Не спит. Ждет. Конечно, ждет, когда уснет он, Роман, и, конечно же, попытается еще раз прикончить его. Да, Богдан, ты совершенно прав, таких, каким ты считаешь меня, душить надо. Я бы на твоем месте тоже. А что, если?.. Сейчас ему всего не скажешь, нельзя, разве что потом. Такие, как он, там нужны. Вырвать бы его только отсюда.

Поразмыслив еще минут десять, Козорог осторожно, чтобы не зашуршала ни одна стружка вонючего матраца, сполз с нар и на ощупь пошел к нарам Руденко.

— Тихо, Богдан, это я, Козорог. Поговорить надо. Подвинься, я лягу.

2

Перестукиваются колеса, вагон вздрагивает на стыках и летит, летит… Мимо разрушенных, занесенных снегом, сожженных деревень, от которых, как надгробные памятники в краю безмолвия, остались лишь печи да трубы, мимо разрушенных полустанков, сквозь мрачные брянские леса. Куда? Этого вербовщик майор Вербицкий не сказал.

Роман Козорог отвел взгляд от окна и посмотрел на Вербицкого. Спит, сидя у самой двери. Правая рука засунута за борт шинели. В руке, конечно, пистолет — символ, так сказать, полной солидарности с «единомышленниками». Ну что же, на всякий случай, может, и не мешает.

Еще вчера, как только они оказались за пределами лагеря, Козорог понял, что Вербицкий — чванливая свинья, но за ужином выяснилось, что он еще и садист. В самом деле, что значит человеку после трехмесячной голодухи увидеть на столе консервы, колбасы, хлеб, шнапс… Один вид такого натюрморта сразу же вскипятил желудочные соки, и каждая клетка дистрофического тела кричала, требовала: давай, давай, скорее набивай рот, жуй, глотай! Но Вербицкий не спешил приглашать к столу. Скотина! Бордюков прямо-таки давился слюной, еще минуту-две — он озвереет, набросится на пищу, и тогда ему наплевать на эту чванливую свинью, которая явно корчила из себя новоявленного барина. С каким наслаждением он произносил слово «господа». Идиот! Как ему, наверно, хотелось, чтобы ему сказали: «Ваше благородие». Руденко тоже едва держался. Отвернувшись к двери, только бы не смотреть на стол, он выбивал мелкую дробь о холодную стенку вагона. Но запах, этот давно забытый запах колбас и консервов — с ума сойти можно! Ух, как по его длинной, худой шее бегает вздувшийся суком кадык. Да и у Романа, умевшего терпеть голод, судороги совсем свело все внутренности. Сидеть перед таким столом — это же пытка, экзекуция!

Вербицкий не спеша открывал консервы, не спеша нарезал ломтиками хлеб, колбасу и, сильно картавя, болтал всяческий вздор. Понятно: и голод использовал как средство агитации. Хотите все это жрать, хотите, чтобы ваше брюхо было сытым, — служите верой и правдой. Заехать бы тебе по очкам, по откормленному рылу!

— За качество шнапса не учаюсь, так что, пожалуйста, не взыщите, — говорил Вербицкий, взяв бутылку и глядя сквозь нее на свет. — Кгепости его, азумеется, далеко до нашей уской, знаменитой на весь миг водки. Ну, ничего, пгидет вгемя, господа, мы опять будем пить только нашу ускую. — Еще раз взболтнул бутылку. — Да, никак нельзя сказать, что он — как слеза. Эгзац, ничего не поделаешь. То ли наша гойкая! Натуа. Хлеб насущный. Помните, господа, еще не забыли? Лесной годничок! А запах! Понюхаешь — голова кругом и аппетит с’азу же — баана съел бы. Не пгавда ли, господа, уж что-что, а водку мы умели делать.