В сарае становилось всё холодней, но небо начало светлеть, и было уже видно, как серые недобрые тучи всползали на небо. Мы все стояли у сарайных дверей и смотрели в поле.
— Сходим постучимся, — сказал Лёшка. — Чем зябнуть, всё лучше.
Он двинулся к двери. Я пошёл за ним.
— А ты посиди, — сказал Лёшка, не оглядываясь, — чего тебе-то. Я всё сделаю.
— Я с тобой, — сказал я.
Мы пошли по узкой невидной тропке, по застывшей, сцепленной крепким заморозком земле. Было ещё темновато, и, хотя брезжило утро, казалось, что это сумерки и скоро настанет вечер. Деревня была голая и грязная, как немытая ладонь, вся какая-то пустая. Безрадостно было идти по её неприветным улицам.
Дома были какие-то полуслепые, и по Лёшкиной походке я видел, что ему неохота идти и проситься на ночлег ни в один из этих домов.
— Пойдём туда, за речку, через мост, — сказал он.
Мы спустились и пошли через мостик, ветхий, пугливо вздрагивающий под нашими шагами, потом поднялись в гору. Здесь у домов не было даже палисадников, ограды дворов сплетены чёрт знает из чего — из веток, из пиалок с надетыми на них ржавыми банками, из обрезков старой кровли, разноцветных тесинок, хвороста и прочего барахла.
— Бедность, — сказал Лёшка пригорюнившимся голосом. — Бедность, куда там. Толканёмся сюда?
Я кивнул. Дом был серый, старый, с похилившейся набок крышей, похожий на больного человека, которому уже трудно держать голову прямо. В окнах мелькал слабый огонек; видно, хозяйка встала спозаранку и теперь растапливала печь.
Лёшка взошёл на крылечко и постучал. Дверь открылась.
Лёшка сказал:
— Баушк, мы хочем у тебя ночевать.
Она сказала:
— А вас сколько?
Лёшка сказал:
— Ну, пятеро! Не замерзать же в сарае!
— Вы московские, что ль, ополченцы?
— Ну да.
— Прямо не знаю. Не знаю и не знаю. Изба-то махонькая, кроватев нету.
— Мы на полу, что вы, баушк.
— Было бы тепло, — сказал я.
— Топить-то мы топим…
— И мы когда дров притащим, — сказал я.
— Мы каждый день будем таскать, — сказал Лёшка. — Ведь мы из лесу ходим. Насчёт дров не сомневайтесь, баушк.
— Прямо и не знаю. Тесно уж очень. А люди, видать, хорошие.
— Мы очень хорошие, — сказал Лёшка. — Мы платить будем вам, баушк, у нас деньги есть.
— Деньги — это не надо, — сказала она. — Стесняюсь я, плохо вам будет у нас. Ведь нас трое. Да вас вон сколько — пять душ!
— В тесноте да не в обиде. Верно, баушк?
— Это-то верно, — сказала она, и мне послышалась какая-то невысказанная обида в её голосе.
А Лёшка пошёл с козыря:
— Мы вашей внучке сахарку будем давать, баушк.
— А когда придёте-то? — сказала она. — Я полы вымою. А так у меня мальчик, Васька, есть, ему если только сахарку, а внучек нет никаких…
— Мы вечерком придём, — сказал Лёшка. — Вы только нам соломки натаскайте. Как стемнеет, мы придём.
— Ну, я буду в ожидании, — сказала старуха и протянула Лёшке руку, — ребята вы больно участливые.
— До свиданья, — сказал я.
— Спасибо, баушк, — заключил Лёшка.
— Да не зови ты меня баушкой, — вдруг встрепенулась старуха. — Какая я баушка, я хозяйка, а не баушка. Это я неприбранная, утрешняя, вот тебе и мнится всё баушка. Я ещё хоть куда!
Она улыбнулась тихо и несмело.
— Вы зовите меня тёткой Груней, — сказала она, вдруг повеселев. — Ну, а вас как?
Мы назвались ей поочерёдно, и она сказала:
— Очень приятно…
Ещё раз простившись, мы ушли. Несколько минут мы шли молча, а когда сбежали к мостику, протопали по нему на штабную сторону и пошли потише, я сказал:
— До свиданья, баушк. Спасибо, баушк. Уж вы как-нибудь, баушк! Верно, баушк! Мы, баушк, да вы, баушк.
Лёшка схватился руками за живот, остановившись у края дороги, согнулся в три погибели.
— Сдохну! — закричал он. — Сейчас лопну! Ой, перестань!
— Что с вами, баушк? — сказал я.
— Замолчи! — орал Лёшка. — Умру! Я, говорит, ещё хоть куда!
— Я вас не понимаю, баушк.
— Перестань! — застонал Лёшка. — Ведь я подольститься хотел, повежливей чтоб выходило, понял, нет?
— Понял, баушк.