Город давно кончился, Григорьев был на пустынной, раздрызганной дороге. Можно было остановиться и на авось подождать какую-нибудь машину, но он упрямо шел, хотя понимал, что это бессмысленно, до Новой километров сорок, а то и пятьдесят, и хоть ты лопни, а за ночь с таким грузом не пройдешь, надо остановиться, но ненависть и обида переполняли его и толкали дальше.
Огибая рытвину, он заметил, что городка уже не видно, ни одного огня не светилось позади, только слегка алел в стороне западный край неба, не разгоняя густеющих сумерек. Он был один во всем видимом ему пространстве, да и дальше не чувствовалось никакого движения и жизни. Он ослаб и ощутил напряженное гудение в теле, и ноги, которые в забвении продолжали бы двигаться и дальше, теперь задрожали и подогнулись.
Григорьев осторожно опустил свою ношу и выпрямился.
Совсем смерклось, ниоткуда не доносилось ни звука. Серела, густо чернея в рытвинах, возникавшая из темноты и в темноте исчезавшая колея. Покрытые пылью обочины источали бессильные травяные запахи, сухие и тленные. Звезд не было, тьма неведомо копошилась по сторонам, баюкая и приближаясь.
Вдали возник свет, раздвоился, послышался шум мотора. Григорьев выскочил на дорогу, замахал руками. Машина притормозила, осветив черного человека и белый гроб, шарахнулась в сторону, и опять все исчезло, как оборвалось, мир и все наполнявшее его перестали быть, и безмерная глубина простирающейся ночи стерла Григорьева.
Через какое-то потерянное время опять возник свет, долго кивал, качался то вверх, то вниз, приблизилась еще одна машина, ослепила и тут же ударила тьмой, проехала мимо, но через сколько-то метров остановилась, сдала назад. Григорьев, подперев голову руками, безучастно сидел у гроба.
Из «Запорожца» вылез дядька, постоял перед молчаливым Григорьевым, вернулся к машине, достал из-под сидения веревку и сказал:
— Давай, парень.
Подняли гроб на крышу, захлестнули веревкой, стянули. Григорьев сел рядом с дядькой. Сколько-то ехали молча.
Хозяин «Запорожца» достал папиросы, протянул:
— Куришь?
Григорьев качнулся отрицательно. Хозяин убрал пачку. Спросил погодя:
— Не хочешь рассказать?
Григорьев опять покачал головой.
— Ну, и ладно. Познакомимся? Самсонов Владимир Кузьмич.
— Григорьев… — Губы разжались с трудом, будто не выговаривали слов лет десять.
Самсонов поглядывал сбоку, не отставал:
— Дорога, черт ее дери… Тебе куда?
— В Новую.
— А-а… Почти по пути. Ничего, успею. Мне главное — завтра. Голову снимать будут. — Самсонов усмехнулся. — Скажи на милость, самый быстроотрастающий орган у человека — это голова. Что, раздражаю вас?
— Да что вы… — пробормотал Григорьев.
— Картина, конечно… Вы на меня впечатление произвели, от этого и разболтался. Темень-то, а? А гроб белый, откуда-то свет находит, виднеется, жемчужно этак… А сейчас нас представляете? По дороге, с габаритными огнями, машины не видать, а только это белое… Кто-то сзади нагоняет, давайте пропустим.
Взяли в сторону, остановились. Самсонов вылез постучать по скатам, проверить веревки. Григорьев тоже потащился за ним — оказывается, совсем не хотелось одному.
Настигла легковая, завизжала тормозами и голосом, вильнула, съехала на обочину, замерла, больше из нее не доносилось ни звука. Самсонов и Григорьев торопливо подошли, Самсонов осветил фонариком: молодец в джинсах обмяк за рулем. Потрясли, похлестали по щекам, вернули в разум.