— Дело, дело, — обрадованно повел носом Самсонов. — Расстарался батя.
Он распахнул дверь в предбанничек, где воздух и вовсе загустел, где уже и влагой, и парком шибало и тянуло жаркой печью, и мягко стлался распаренный березовый дух. Тело почувствовало влагу, затомилось, зачесалось, будто не в первый раз вваливалось в этот пахучий омут, предвкушало то, что его ждет, и торопилось. Григорьев мимоходом этому удивился и стал спешно вылезать из одежд, разделся раньше неторопкого Самсонова и топтался у двери, ожидая его.
Они вошли в банную. В нее выходила печная топка, около стояли три бочки — с холодной водой, кипятком и запаренными вениками. На стенах висели берестяные тазики, легкие и безопасные, без всякого грома — ничего железного, кроме печного инструмента, здесь не было. В углу на сухом корявом суку топорщились три старые фетровые шляпы и три лыжные шапочки, на полочке были аккуратно разложены брезентовые рукавицы, какие бывают у строителей, и добротные варежки деревенской толстой вязки.
«Зачем?» — удивился Григорьев. Вдоль свободных стен тянулись широкие лавки, на которых можно было и сидеть, и лежать, над ними висели пышные мочалки из лыка. Вошел Кузьма Самсонович с охапкой елового лапника, мелко порубил его на пенечке. Запахло смольем, лесом и зноем. Самсонов сунул Григорьеву берестяной тазик:
— Делай по вкусу!
И, показывая, что нужно делать, пошел к бочкам, начерпал деревянным ковшом холодной воды и окатился, крякнул и начерпал еще. Григорьев не захотел отставать, опрокинул на себя ледяную, прямо, видно, из колодца — захлестнуло, будто в темень провалился.
— Ты не шали, — неодобрительно сказал Самсонов. — Не геройствуй — зачем? Делай, чтобы хорошо тебе и приятно. У бани иной задачи нет.
Григорьев развел погорячее и взялся за мочалку.
— Стой, стой, — сказал ему Самсонов.
Григорьев торопливо повесил мочалку на место — решил, что не ту взял, чужую.
— Не в этом дело, — добродушно усмехнулся Самсонов. — Рано мыться, париться не сможешь.
— То есть как? — не понял Григорьев.
— Кожу мытьем обнажишь, настоящего пара не вынесешь.
— Да пар-то где?
— Там, — кивнул Самсонов на вторую дверь, куда с порубленным лапником и пучками каких-то трав прошел Кузьма Самсонович. — Здесь мы с тобой вроде как в КПЗ — созреваем, а все дело впереди.
Самсонов поставил на лавку берестянку с крышкой, приказал:
— Поди-ка сюда!
Григорьев с любопытством придвинулся.
— Поперек лавки поздно, ложись вдоль.
Григорьев лег, принюхиваясь к берестяному сосуду. Самсонов откинул крышку, ухватил пятерней, ляпнул Григорьеву на спину — в нос шибануло резко, выдавило слезу — то ли редька, то ли хрен, да не просто, а еще с чем-то. Самсонов похохатывал, нашлепывал, размазывал.
— И как у вас называется эта закуска? — поинтересовался Григорьев.
— Замазкой. Ничего особенного, редька да хрен, угадали. Да немного уксуса. Ну, и посолили — все, как полагается.
— Примите во внимание, что я тощий и несъедобный.
— Ну, это как сказать. Пожалуйте животиком кверху.
Григорьев пожаловал. Самсонов облепил его редькой и с этой стороны.
— Послушайте, Самсонов, дерет же!
— Ну, и пусть дерет. Это и хорошо, что дерет. Вы проходили про Спарту? Про лисенка знаете? А про Савонаролу читали?
«Ну, если вспоминать про спартанцев, то терпеть можно», — решил Григорьев. Самсонов между тем намазал и себя.
— Вам же спину не достать, давайте я, — предложил Григорьев.
— Ну, давайте. Да не втирайте, а только сверху. Эта штука сама все делает. А теперь признайтесь, чего вам больше всего охота?
— Смыть ваше зелье.
— Ну, и смойте. Там в шкафчике полотенце, вытритесь насухо. Да волосы-то зачем мочите? Насухо волосы, насухо. А теперь шляпу наденьте.
— Да? У нас званый обед?
— Ну, шапочку, если вам больше нравится.
— А галстук?
— Только рукавицы, Григорьев. Шляпу и рукавицы. Или варежки, если вы такой интеллигентный. И там же в углу дощечки — прихватите одну, садиться на нее будете.
Григорьев надел шерстяную шапочку и шерстяные варежки, надеясь, что его не слишком разыгрывают, прихватил дощечку для сидения и поинтересовался:
— Я экипирован?
— Полностью. Можете войти в ту дверь.
Ясное, воскового цвета помещение, с довольно большим окном в сторону заката, где уже наливался золотом небесный свод, обхватило сухим зноем. Широкие, из цельных тесин ступени полка протянулись от стены до стены. Свободные промежутки занимали скамьи. И полок, и скамьи были сухи, пол покрыт свежим сеном и рубленым лапником. На стене у самого потолка висел термометр со шкалой до 150 градусов, столбик ртути стоял на девяноста. «Испорченный», — подумал Григорьев. Неподвижный зной и перемещение ароматов — то смола, то подсыхающая на солнце земляника, то что-то мятное, и этот сложный букет сена с десятками видов, листьев, стебельков, соцветий и семян. Григорьев задышал глубже, и носом, и открытым ртом.