— Чтобы в следующий раз думала, прежде чем на нормальных людей свои праведные гнусности лить!
Главный врач уяснила, что погрома можно избежать, и повернулась к бедному, молчаливому Григорьеву и совершенно ровным голосом произнесла:
— Так вы хотите забрать труп?
И слово «труп» получилось у нее особо выпяченным, большим и почти сладостным.
— Вам что, нравится, когда людям больно? — изумленно спросила Санька.
Григорьев опустил глаза.
— Так что же? — игнорируя Саньку, спросила главный врач.
— Я хотел… Я взглянуть… — невнятно пробормотал Григорьев.
— Там не на что смотреть, уверяю вас, — сказала главный врач и, уловив агрессивное движение со стороны Саньки, с некоторой поспешностью добавила: — Как я поняла, вы отказываетесь хоронить?
— Как — отказываюсь? — потрясенно взглянул на нее Григорьев.
— Вы привезли гроб?
— Гроб? — Григорьев растерянно оглянулся на Саньку. Та на этот раз молчала. — Ну да, ведь нужен гроб…
— Представьте себе, — с сарказмом заметила главный врач, — покойников обычно кладут в гроб.
— Ты чего же это, а? — опять полезла Санька. — Ты почему не понимаешь ничего?..
— Ну, вот что, молодые люди, — повернулась к ним спиной главный врач, — у вас эмоции, а у меня дела. Мой рабочий день окончен. Если вы забираете труп, я дам распоряжение. Если нет, то займитесь более насущными вопросами, как-то: гроб, одежда и прочее. Советую поторопиться, сейчас лето.
— Простите… А где это… заказать? — как-то виновато спросил Григорьев.
— В похоронном бюро, я полагаю. Не смею вас больше задерживать…
И главный врач стала снимать хрусткий коробящийся халат. Григорьев снова опустил глаза, а Саньке очень захотелось на халат плюнуть.
— Пойдемте, Сашенька, — предупреждающе позвал Григорьев, и Санька незаметно для себя оказалась в коридоре.
Когда они вышли из гулких, необжитых больничных коридоров в солнечный день, Санька зашипела:
— Похоронное бюро, похоронное бюро… Кто его здесь строил, твое похоронное бюро!
— Что вы хотите сказать? — остановился Григорьев.
— А то! Нету его здесь, вот что! — И добавила тише, увидев на лице Григорьева нарастающее томительное недоумение, перехватив его взгляд назад, в сторону больницы, и вниз, в сторону стройки: — Это в район надо, здесь нет такого ничего…
— А-а, в район… Ну, значит, в район!
И как-то неопределенно махнув рукой и ничего не сказав Саньке, Григорьев заторопился к знакомой уже, громыхающей дороге.
Это была третья смерть в его жизни.
Первым умер отец, давно, сестре тогда едва исполнился год, а Григорьев пошел в пятый класс. Он едва начал свыкаться с тем, что этот, отдаленный расстоянием от последней парты до классной доски человек, весело рассказывающий про извержения вулканов или о белых медведях на Новой Земле и бодро лепящий единицы в классный журнал, и тот домашний, ежедневный, в смятых шлепанцах и овчинной телогрее, по ночам потихоньку, чтобы не разбудить сына, стонущий от давних ран в груди и ногах, есть один и тот же человек, его отец, как вдруг этого человека вообще не стало. Утром был, влепил здоровенную двойку за то, что сын упорно искал Альпы в районе Тибета, а вечером в доме всхлипывали и с бесшумной деловитостью сновали женщины, а мать потерянно сидела в дальнем углу. Григорьева больше всего терзала двойка. То есть он ее исправит, но как узнает об этом отец?
Григорьев спрятался в холодном сарае и вызубрил про Альпы и Тибет слово в слово, и всю медленную, недалекую дорогу до городского кладбища тайком шептал отцу запоздалый урок. Но рядом плакали и сморкались, музыка стонала — разве услышишь. Дождался следующего дня и пришел на могилу один, выговорил заученное громко, но опять же — столько земли между, где уж тут. Так и осталась и прижилась на дальнейшую жизнь вина несделанного — надо было заняться, а он поленился, или не успел, или не заметил.
И сейчас, подскакивая и ушибаясь в кабине громыхающего самосвала, Григорьев думал о том, что чувство вины не покидало его, даже когда он старался что-то д е л а т ь, — сделанного всегда оказывалось мало по сравнению с тем, что ждало, просило, требовало его вмешательства, и он терялся, слабел перед этими беззвучными голосами и в большинстве случаев проходил мимо, как проходили и все другие, тоже, возможно, не совсем глухие от рождения, но в конечном счете такие же пассивные и преступные. И всегда Григорьев уклонялся от неустающего, вроде бы беспричинного чувства вины и спешил переключиться на постороннее. Сейчас он стал забыто думать о матери, пытаясь восстановить в памяти ее облик, чтобы наполниться печалью, запоздалым трепетом перед Родившей его, прошептать покаяние в своих прегрешениях и получить краткое утешение, и потаенно при этом знать, что в нем прощают ребенка, но не судят мужчину.