— Дороже выйдет, — сказал Григорьев.
— Дороже? Ну, так потратьтесь на человека! Неуж на нужник без сквозняка за жизнь не заработали? Не этак у нас все вывернулось — все, мол, для дела. А надо-то наоборот, чтоб дело для людей.
— Нарушилось, — сказал Григорьев.
— Что? — повернулся к нему Косов.
— Равновесие нарушилось.
— А я опять спрошу — почему?
Григорьев пожал плечами.
— Вот то-то и оно, что вам думать лень! — рассердился старик.
И весь оставшийся день потихоньку язвил Григорьева, а Григорьев улыбался и прикидывался дурачком, и Косов, надо думать, видел это, но накипело у него, накопилось и просило выхода, и григорьевские возражения-поддавки были искрами к пороху, и старик обрушивался на Григорьева со страстью, громил и припечатывал.
А если люди сами не захотели жить в крохотном Житове? А Косов захотел остаться и остался, какое же насилие? А его сыновья — один главный инженер на уральском заводе, а два других военные летчики, и почему тут прав Косов, а не другие. И зачем хотеть, чтобы у всех было по-твоему, а не так, как хочет каждый? Это же надо — жить тут одному, а зимой его и совсем снегом заносит, сам вчера рассказывал, что в прошлую зиму два месяца никого не видел, сидел сычом в избе да из досок кружевные свесы для крыши выпиливал, а кому надо?
— Мне надо! — кричал старик. — Душе моей надо! Я без души не желаю!
— А если другие желают? — усмехнулся Григорьев.
— Без души? — подпрыгивал старик.
— А и без души, — обострял позицию Григорьев.
— Так ведь кончатся! Кончатся люди без души! — колотил себя в грудь Косов.
— Ну, не люди будут, а что-нибудь другое. Может, так и нужно для дальнейшего сохранения.
— Чего сохранения, чего?
— Для сохранения вида, допустим. Которые с душой — оказываются неприспособленными к условиям. Ну, и вымрут. А другие выживут.
— Выживут? Ошибаешься, сынок, не будет, милый, такого, если души не станет. Это душа и совесть хрупкую нашу жизнь сохраняют!
Длинный у них зашел разговор. Но при этом оба, и старик, и Григорьев, делали дело, чинили и подправляли, латали и чистили капустинскую избенку, старик тащил с другого конца деревни и доски, и инструмент. И Санька бегала то за одной надобностью, то за другой, и даже выискивала, зачем бы сбегать, лишь бы посмотреть на косовский дом. И с каждым разом дом казался все сказочней, так что под конец Санька от такого мастерства даже отчаялась.
Вот стоит среди полей и лесов узорчатый дом, даже ворота лепестковыми солнцами убраны, а для кого человек делал? А ни для кого, из одного протеста души, как и Григорьев. А дом бы этот в музей вместе с воротами, чтобы все приходили и видели. И никто бы в нем не жил, а все только смотрели и недоступно изумлялись — этого она хочет? Но не для одного же такое чудо! — привычно делила на всех чужое Санька и удивлялась, что не радуется равному распределению, а протестует и кричит: а ты возьми да сделай, тогда и в музей не надо, сделай свое чудо и живи в нем! Ах, боже мой, боже мой, думала Санька, до чего мне всех жалко, как я всех люблю и как мне всех жалко, как будто все дети, все потерялись, но еще не знают, что потерялись, а только я это вижу, но я тоже не знаю, где наш дом…
Санька с Евдокией Изотовной скребли и мыли, печку протопили и косовскую картошку в косовском чугунке сварили. В избе запахло живым, окна помолодели, смазанная дверь не стонала больше, и к вечеру Саньке казалось, что она живет здесь давным-давно.
Евдокия Изотовна ходила посмотреть и на свой дом, то есть на дом бабки своей Окишевой Анастасии Спиридоновны, так и оставшейся вдовой после геройской смерти деда Окишева Ивана Власовича, разорванного в тысячу девятьсот четвертом японской бомбой. Прежнего дома, собственно, не осталось, он был перестроен после смерти Анастасии Спиридоновны ее сыном Алексеем Ивановичем Окишевым, а потом перешел к его дочери Марии Алексеевне Окишевой, и в конце концов опустел так же, как и дом Капустиных, в нем поселились чужие люди, без сожаления оставившие его ради удобной квартиры на центральной усадьбе колхоза.
Внутрь дома Евдокия Изотовна заходить не захотела, даже калитки во двор не открыла:
— Бог с ним. Не мое это.
Вечером они отправились к Косову, сидели на крылечке, а Косов, не привыкший жить без дела, вырезал из короткой доски новое коньковое полотенце и, оставив свои всеобщие рассуждения, убеждал Григорьева на месте теперешней отжившей век капустинской избы поставить новый дом — хоть какой сейчас покупай в Житове, отдадут за бесценок.
— А я бы тебе его, Микола Иванович, резьбой обвел лучше моего. Для себя-то мне скучно делать, а для другого я исстарался бы. Ты подумай, ты подумай, Микола Иванович…