Вряд ли есть необходимость подробно описывать следующие четыре дня, могу лишь сказать, что это едва ли не самые трудные дни в моей жизни: ничего, кроме изнурительной работы, жары, нестерпимых мук и москитов — нудная однообразная повесть. Наш путь лежал через бескрайние болота, и если мы все не умерли от лихорадки, то лишь благодаря хинину, очистительным и непрерывному труду. На третий день плавания по каналу за пеленой густых испарений, поднимавшихся над болотами, мы завидели круглый холм. Вечером четвертого дня, когда мы разбили лагерь, этот холм отстоял от нас миль на двадцать пять — тридцать. К этому времени мы совершенно выбились из сил, ладони у всех покрылись волдырями, казалось, нам не продвинуться ни на ярд, самое разумное — лечь и умереть в этой бескрайней трясине. Положение представлялось безвыходным; думаю, ни один белый человек никогда не очутится в подобном; и когда я в полном изнеможении повалился на днище, чтобы поспать, я горько клял свою глупость: ну зачем я ввязался в эту безумную затею, которая может кончиться только нашей гибелью в этих ужасных краях! Медленно погружаясь в дремоту, я представлял себе, как будет выглядеть вельбот и его злосчастный экипаж через два-три месяца. Тут где-нибудь он и останется, наш бот, весь в щелях, затопленный зловонной водой, которая при каждом дуновении влажного ветра будет колыхаться над нашими костями: такой конец ожидал и сам вельбот, и тех, кто, поверив мифам, вознамерился раскрыть сокровенные тайны природы.
Я словно бы слышал, как плещется вода, перекатывая наши кости; мой череп стукается о череп Мухаммеда, а его — о мой. И мне вдруг показалось, будто череп Мухаммеда поднялся на своих позвонках, уставился на меня пустыми глазницами и стал проклинать, разевая оскаленные челюсти: как смею я, собака-христианин, тревожить последний сон правоверного! Я открыл глаза, все еще дрожа от приснившегося мне кошмара, и в тот же миг понял, что это не сон, а явь: сквозь туманные сумерки на меня смотрели два больших сверкающих глаза. Я вскочил и закричал в смятении и ужасе; разбуженные криком, поднялись и мои спутники, они стояли, сонно пошатываясь, в таком же, как и я, сильном страхе. Сверкнула холодная сталь, и в мое горло уперся наконечник большого копья; чуть позади поблескивало еще множество копий.
— Молчи! — произнес голос на арабском — или другом родственном — языке. — Кто вы такие и зачем приплыли сюда? Отвечай, или ты умрешь! — Острая сталь вдавилась мне в горло, и по спине у меня пробежали мурашки.
— Мы путешественники и оказались здесь случайно, — ответил я, призвав на помощь все мое знание арабского языка; меня, очевидно, поняли, человек с копьем повернулся назад и спросил у высокой фигуры, которая виднелась на заднем плане:
— Убить их, отец?
— Какого цвета у них кожа? — спросил низкий голос.
— Белого цвета.
— Тогда не убивай. Четыре солнца тому назад я получил повеление от Той-чье-слово-закон. «Придут белые люди, — приказала она передать. — Не убивай их. Приведи ко мне». Мы должны отвести их к Той-чье-слово- закон. Захватите с собой и все, что у них есть.
— Иди! — сказал человек с копьем; он схватил меня за руку и потащил за собой; другие оказали подобную же добрую услугу моим спутникам.
На берегу собралось около пятидесяти людей. В сумерках я мог различить только, что они вооружены огромными копьями, все высокого роста, крепкого телосложения, сравнительно светлого цвета кожи и на них нет иной одежды, кроме леопардовых шкур на бедрах.
Ко мне подвели Лео и Джоба.
— Что происходит? — спросил Лео, протирая глаза.
— Ничего хорошего, сэр. Мы попали в заварушку, — воскликнул Джоб.
В тумане началась какая-то суматоха, и к нам подскочил Мухаммед, преследуемый высокой тенью с поднятым копьем.
— Аллах! Аллах! — вопил араб, чувствуя, что ему трудно надеяться на пощаду. — Спасите меня! Спасите!
— Отец, это черный, — сказал его преследователь. — Упоминала ли Та-чье-слово-законо черном?
— Нет, но не убивай его. Подойди ко мне, мой сын.
Человек, который гнался за Мухаммедом, подошел к высокой призрачной фигуре, которая стояла чуть поодаль. Нагнувшись, она что-то шепнула ему.
— Да, да, — произнес он с таким зловещим смешком, что у меня кровь застыла в жилах.
— А трое белых? — спросила высокая фигура.
— Они здесь.
— Тогда принесите то, что мы для них приготовили, и заберите все из этой штуки, которая плавает на воде.
Подбежало множество людей с носилками или, вернее сказать, паланкинами, каждый из которых несли по четыре носильщика, не считая двоих запасных. Нам показали жестами, чтобы мы уселись в паланкины.
— Вот и хорошо, — сказал Лео. — Какое счастье, что нашлись люди, готовые тащить нас на себе, после того как мы столько дней тащились сами.
Лео всегда придерживается оптимистической точки зрения.
Всякое неповиновение, естественно, исключалось, и вслед за другими я тоже уселся в паланкин, который оказался очень удобным. В качестве сиденья использовалась упругая волокнистая ткань, прикрепленная к шестам, для головы и шеи была хорошая опора.
Едва я расположился в паланкине, как носильщики завели какую-то тягучую песню и покачивающейся, пружинящей походкой отправились в путь. С полчаса я лежал неподвижно, размышляя об удивительных перипетиях нашего путешествия; любопытно, поверили бы мне мои в высшей степени респектабельные друзья, эти ископаемые окаменелости, если бы я каким-нибудь чудом очутился за общим столом с ними и рассказал о наших приключениях. Я ничуть не хочу обидеть этих добрых ученых людей, называя их не очень, может быть, лестным словом, но мой опыт говорит, что даже в университете можно превратиться в окаменелость, если следовать одним и тем же путем. Я и сам бы стал окаменелостью, если бы запас моих идей так не обогатился в последнее время. Итак, я лежал и раздумывал, чем все это кончится, пока меня не сморил сон.
Проспал я часов семь-восемь, ибо когда я проснулся, солнце стояло уже высоко в небе. Это был первый настоящий отдых после того, как дау пошла ко дну. Носильщики шагали быстро, проходя в час мили четыре. Сквозь полупрозрачные занавески, искусно прикрепленные к шестам, я, к своей бесконечной радости, увидел, что край вечных болот — позади, наш путь лежит через поросшую травой равнину к большому холму в виде чаши. Тот ли это самый холм, который мы видели с канала, я так до сих пор и не знаю, ибо получить такие сведения у здешних людей невозможно. Я посмотрел на носильщиков. Все они были великолепно сложены, высокого, не менее шести футов, роста, с желтоватой кожей. Вообще говоря, они сильно походили на восточно-африканских сомалийцев, только волосы у них спадали густыми черными прядями на плечи, а не курчавились, как у тех. У них были красивые гордые лица с ровными сверкающими зубами. Но я никогда не видел лиц, отмеченных такой холодной, угрюмой жестокостью, почти сверхъестественной в своей интенсивности, лиц, которые казались бы мне такими отталкивающими.
Поразила меня и их неулыбчивость. По временам они затягивали все ту же монотонную песню, но остальное время молчали, их мрачные, злобные физиономии ни разу не озарились светом улыбки. К какой расе принадлежат эти люди? — размышлял я. Говорят они на исковерканном арабском языке, и все же не арабы, тут нет ни малейшего сомнения. Слишком уж темна их кожа, к тому же еще и с желтоватым оттенком. Не знаю почему, но, глядя на них, я испытывал постыдный, тошнотворный страх. Пока я предавался своим размышлениям, со мной поравнялся другой паланкин. В нем сидел старик в свободно ниспадающем беловатом одеянии из грубого льняного полотна: видимо, тот самый, кого называли «отцом». Это был удивительного вида старик с белоснежной бородой, такой длинной, что она чуть не доставала до земли, с крючковатым носом и острым и немигающим, как у змеи, взглядом. Я даже не берусь описать сардонически-насмешливое, мудрое выражение его лица.