— О, как я рад вам видеть, — сказал американец, протягивая ему руку.
Лорану пришлось тоже протянуть руку, но он не смог удержаться и спросил у господина Палмера, почему тот так рад его видеть.
Иностранец не обратил внимания на довольно дерзкий тон художника.
— Я рад, потому что мне нравится вы, — ответил он с обезоруживающей сердечностью, — а мне нравится вы, потому что я восхищаюсь вы!
— Как? Вы здесь? — удивленно спросила Тереза, обращаясь к Лорану. — А я сегодня вас и не ждала.
И Лорану показалось, что в этих простых словах прозвучал необычный холодок.
— Ах, вы легко бы примирились с моим отсутствием, — ответил он тихо, — и я боюсь, что нарушаю вашу очаровательную встречу.
— Это тем более жестоко с вашей стороны, — возразила она все тем же игривым тоном, — что вы, кажется, сами хотели оставить нас вдвоем.
— Вы на это рассчитывали, раз не отменили сегодняшней встречи! Так мне уйти?
— Нет, оставайтесь. Придется как-нибудь перенести ваше присутствие.
Американец, поклонившись Терезе, достал свой бумажник и вынул оттуда письмо, которое ему поручили ей передать. Тереза с невозмутимым видом пробежала его глазами, не сказав ни слова.
— Если хотите ответить, — сказал Палмер, — то у меня есть оказия в Гавану.
— Спасибо, — сказала Тереза, выдвигая ящик маленького столика, стоящего возле нее, — я не собираюсь отвечать.
Лоран, следивший за всеми ее движениями, увидел, что она положила это письмо вместе с несколькими другими, из которых одно бросилось ему в глаза — он узнал форму конверта и надпись. Это было письмо, посланное им Терезе два дня тому назад. Не знаю почему, ему было неприятно видеть это письмо рядом с тем, которое только что передал Терезе Палмер.
«Она дает мне отставку, — подумал он, — вместе со всеми своими неудачливыми воздыхателями. Но ведь я не имею права на такую честь. Я никогда не говорил ей о любви».
Тереза завела речь о портрете Палмера. Лоран упрямился, следя за каждым взглядом и каждой интонацией своих собеседников; ему все казалось, что они тайно боятся, как бы он не уступил; но они настаивали так искренне, что он успокоился и устыдился своих подозрений. Если Терезу что-то и связывало с этим иностранцем, то ведь она была свободна, жила одна, ни перед кем не имела обязательств и всегда презирала людскую молву. Зачем ей был такой предлог, как этот портрет? Разве не могла она и без того часто и подолгу принимать у себя предмет своей любви или прихоти?
Как только Лоран успокоился, он перестал стесняться.
— Так вы американка? — с любопытством спросил он Терезу, время от времени переводившую на английский язык те реплики, которые Палмер не вполне понимал.
— Я? — ответила Тереза. — Разве я не говорила вам, что имею честь быть вашей соотечественницей?
— Но вы так хорошо говорите по-английски!
— Откуда вам знать, хорошо ли я говорю, раз вы сами не знаете по-английски. Но я понимаю, в чем дело, потому что мне известно: вы любопытны. Вы хотите спросить, знакома ли я с Диком Палмером со вчерашнего дня или уже с давних пор. Ну, так спросите у него.
Палмер не стал ждать вопроса, который Лоран вряд ли решился бы ему задать. Он ответил, что уже не в первый раз во Франции и что он встречал Терезу у ее родственников, когда она была еще совсем девочкой. У каких родственников — не объяснил. Тереза часто говорила, что она не знала ни отца, ни матери.
Прошлое мадемуазель Жак было непроницаемой тайной как для светских людей, с которых она писала портреты, так и для немногочисленных художников, бывавших у нее в доме. Никто не знал, откуда, когда и с кем приехала она в Париж. О ней заговорили всего два или три года тому назад: написанный ею портрет был замечен людьми со вкусом и даже признан работой подлинного мастера. Так из бедной художницы, известной лишь среди ее немногочисленной клиентуры и ведущей скромную жизнь, она вдруг превратилась в мастера с первоклассной репутацией; она перестала стесняться в средствах, но не изменила ни своим скромным вкусам, ни своей любви к независимости, ни шутливой строгости своих манер. Она никогда не рисовалась и, говоря о себе, лишь выражала свои взгляды и чувства с большой искренностью и смелостью. Когда же ей задавали вопросы о ее жизни, она умела уклоняться от них, пропускать их мимо ушей, и это избавляло ее от необходимости отвечать. Если собеседник считал возможным настаивать, то обычно после нескольких неопределенных фраз она говорила:
— Да что там толковать обо мне! В моей жизни не было ничего интересного, что я могла бы рассказать; если у меня и были горести, я уже не помню о них, потому что мне некогда о них думать. Теперь я очень счастлива: ведь у меня есть работа, а работу я люблю больше всего.