Вопрос Хуана повис в воздухе, окутанный клубами пахучего табачного дыма. Я бросил беглый взгляд на лица слушателей. Марселино пожирал глазами рассказчика, даже не замечая москита, сосавшего кровь у него из виска. Сориано, Мигель и все прочие слушали разинув рты, беззащитные, как мухи в паутине.
— Так вот, когда дяде пришла пора помирать, — продолжал Хуан, — он знаком приказал всем выйти, а мне велел остаться. Приподнялся он на раскладной кровати, поглядел на меня стекленеющими глазами и сказал: «Знаешь, Хуан, каждому всего не расскажешь. Люди не видят ничего дальше собственного носа, а чуть что в диковинку — смеются: небылицы, дескать. Но ты не из таких, и тебе я доверю свой секрет — не уносить же мне его в могилу. Так слушай. В Сьенага-де-Сапата, у самых истоков Рио-Негро, среди болот и кустарников вьется тропинка. Отправляйся по ней на рассвете и скачи шесть дней без передыху, пока не покажется вулкан. Между твоей дорогой и вулканом ляжет город, но ты в него не заезжай, а правь прямо в поля, где всякого добра полным-полно. Индейцы — люди хорошие». — «Какой же это город, дядя?» — спросил я. «Мехико, мальчик, Мехико. Где ж, ты думаешь, мог я доставать такую прорву еды?» И с этими словами он отдал богу душу.
Хуан помолчал минутку. Никто не шевельнулся. Рассказчик поднял голову, обвел слушателей торжествующим взглядом и добавил:
— В самом деле, я думаю на днях съездить туда. Вьюсь об заклад, никто больше не знает дороги в Мехико.
Сориано вдруг вскочил. Он выпрямился, заложив руки за широкий пояс, но взгляд Хуана тут же охладил его. Сориано осекся, проглотил слюну и покорно уселся на свое место.
На другой день, когда Хуан пошел с миской на кухню, Сориано показал мне сложенный вдвое
грязный клочок бумаги. Выцветший рисунок изображал пассажирский пароход, а вверху можно было разобрать: столько-то песо — проезд до Мехико и обратно.
— Что же ты вчера вечером сдрейфил? — спросил я.
— Сам не знаю, слова вдруг застряли у меня в глотке, — смущенно ответил он.
Мы разошлись по плантации сахарного тростника, густо заросшей сорняками. В то утро Сориано был на редкость молчалив. Мигель завел было разговор о табачной тле и способах ее истребления, но Сориано не принял участия в этом давнем и нерешенном споре. Вечером, когда солнце перевалило за крышу склада и мы курили, стоя в дверях барака, Сориано вдруг прорвало; опрокинув пинком корыто с куриным кормом, он закричал:
— Ну, уж сегодня я ему все выложу, черт меня побери, вот увидите!
Но в этот вечер загорелся тростник в Асте. Из усадьбы прискакал дон Карлос и велел идти на подмогу соседям. Мы отправились тушить пожар и провозились там всю ночь и утро. Днем нам дали отоспаться, и мы, как были, грязные и прокопченные, завалились в гамаки. Вот тогда-то Хуан и схватил простуду. Теперь, едва поев, он шел к гамаку и часами кашлял там до полного изнеможения. Понемногу, сами того не замечая, мы и думать забыли о том, чтобы уличить Хуана во лжи. По-прежнему мы беседовали, собравшись вокруг фонаря, но без Канделы в наших беседах не было ни складу ни ладу. Рассказав какую-нибудь историю, каждый невольно кидал взгляд на пустой ящик, где обычно сидел Хуан; никто уже не заикался, что надо было бы вывести его на чистую воду. И мы уныло обсуждали, как бороться с вредителями, особенно с табачной тлей. Но наконец Хуан выздоровел. Кашель, правда, все еще не оставлял беднягу в покое, но это лишь прибавляло остроту его рассказам. Хуан сдерживал кашель, пока не наступал самый захватывающий момент, тогда он задавал вопрос и изо всех сил кашлял, чтобы подольше протянуть с ответом. И тут однажды вечером он снова завел свое. От возбуждения даже вскочил, размахивает руками — так каждое слово и припечатывает:
— Вот это была маха так маха, отсохни у меня язык! Всем змеям змея. Спина в темных пятнах… Но стойте, стойте, дайте расскажу по порядку. Кроме солнца да звезд, ничего-то я там не знал, когда нанялся на работу. Это было у подножия Сьерра-Маэстра, в самой глуши. Знаете, лес такой, что на двадцать лиг[8] кругом неба не видно. Начали мы, значит, валить деревья. Мне досталась вековая акана — и втроем не обхватишь. Ну, взял я топор и — бах — первый удар, бах — второй, как вдруг чувствую — фу, дьявол! — горло сжимает что-то толстое и холодное… Эх, братцы, к сорока годам немало уж натерпишься страху, особенно ежели всю жизнь в бедности промыкался. Всякому это известно, но только в тот день понял я, что значит струхнуть не на шутку. Какое-то чудовище сдавило мне шею, да так, что у меня дыхание сперло, а глаза на лоб полезли. Хватаюсь руками за страшные тиски — они выскальзывают. Я все еще не пойму, что за черт в меня вцепился. Уж задыхаюсь, совсем изнемог и тут вспоминаю про нож за поясом. Сам не знаю, как нащупал ножны и еле-еле поднял руку, а рука словно каменная. Взмахиваю я ножом чуть повыше собственной головы, и змеиная — катится по земле. Меня так горячей кровью и обдало… А увидел я это страшилище с отрубленной головой — душа в пятки ушла. Кровь хлестала, словно вода из лопнувшей водопроводной трубы. Поглядели бы вы только на эту гадину! Ну и здорова же была, чертяка, ровнехонько сорок вар[9] оказалось, когда вытянули ее.