— Заряжено!
— Васька, стоять! — заревел старший лейтенант, нажимая ногами на плечи водителя.
Танк встал, как вкопанный, Осокин, закусив губу, чтобы не закричать, вцепился в рычаги побелевшими пальцами. Он ждал второго попадания, но тут грянула своя пушка, и командир бешено крикнул:
— Попал! Бронебойный!
Снова упала на дно дымящаяся гильза. Протасов перезарядил орудие, и Петров, ради такого случая изменивший своему правилу, врезал немцу второй раз. Загрохотал курсовой пулемет:
— К-к-к-куд-а-а-а, су-у-у-ки! — выл радист.
Безуглый выпустил диск, дико матерясь на то, что не может развернуть ствол еще дальше и достать тех, кто выпрыгивает из серой машины.
Через пятнадцать минут Протасов доложил, что осколочных осталось два снаряда, и старший лейтенант принял решение выходить из боя, чтобы пополнить боезапас. Пятясь, они выползли с улицы, у последнего дома развернулись, и танк понесся к опушке, туда, где бойцы автороты разгружали «полуторки» со снарядами. На полпути навстречу им попалась «тридцатьчетверка» лейтенанта Самохина. Командир, сидевший, как и Петров, на башне, вскинул руку в приветствии, его танкошлем был сдвинут на затылок, из-под черного авизента [45] виднелся окровавленный бинт.
Пункт боепитания представлял собой два штабеля ящиков для снарядов.
— К правому! — крикнул старшина в ватнике, указывая рукой.
Осокин подъехал к правому штабелю, двое бойцов автороты уже сбивали крышки, готовясь подавать снаряды. Слева несколько красноармейцев быстро грузили в машину пустые ящики. Осокин остановил «тридцатьчетверку», и Петров приказал водителю вылезать: они будут подавать, Протасов и радист — укладывать. Командир уже перекинул ногу через борт, когда заметил, что наводчик зажимает рукой правое предплечье.
— Попало? Ну-ка, показывай, — приказал старший лейтенант.
— Да ерунда, поверху резануло, кажется, — замотал головой Женька.
— Показывай, быстро.
Протасов встал на сиденье и неловко стянул ватник — рукав гимнастерки потемнел от крови. Петров вытащил нож и вспорол рукав. Рана и впрямь была легкой, осколок брони, отбитый немецким попаданием, рассек кожу и мясо, пройдя по касательной. Вытащив из кармана индивидуальный пакет, Петров быстро наложил подушечку на разрез и туго перебинтовал сверху.
— Ну что, теперь иди в санпункт, — приказал командир.
— В санпункт? — Протасов осторожно, чтобы не потревожить рану, натянул ватник.
Несколько секунд наводчик молча смотрел вниз, словно его очень интересовала казенная часть танковой пушки Ф-34. Затем он поднял взгляд и спокойно, как человек, что-то для себя решивший, четко выговаривая слова, сказал:
— Товарищ старший лейтенант, прошу разрешения машину не покидать!
— Что? — переспросил совершенно оглохший Петров.
— Прошу разрешения остаться с вами! — крикнул наводчик.
Снизу на танкистов посмотрели бойцы автобата, словно не верили, что кто-то хочет добровольно вернуться в тот ад, которым стало Козлово.
— Да ты не беспокойся, Сашка на твое место сядет, он привычный, — громко сказал Петров.
— Сяду-сяду, — крикнул снизу Безуглый. — Иди, Женька.
— Я комсомолец, — упрямо ответил Протасов. — Прошу…
Старший лейтенант пожал плечами:
— Я ж о тебе забочусь. Не хочешь — оставайся.
— Есть! — Наводчик от радости вскинул ладонь к танкошлему и тут же скривился от боли.
— Лезь в танк, дурак, — махнул рукой командир.
Протасов сполз с сиденья на боеукладку. Конечно, командир не мог понять, что творилось в душе наводчика. В те недолгие ночные часы, когда весь батальон дрых без задних ног, Женька так и не уснул. Вчера в бою Протасов понял, что его жизнь может оборваться в любой момент. Страшнее смерти ничего не будет. Ему казалось, что теперь он перестал бояться, но потом страх вернулся, чтобы снова втоптать Женьку в грязь. Ворочаясь на земляных нарах, Протасов впервые почувствовал, что в нем растет гнев — не на тех, кто перечеркнул его судьбу, а на себя. Стиснув зубы, Женька вспоминал людей, которые не отвернулись от него, сына «врага народа». Школа ФЗУ, завод, танковая школа, бригада — неужели там не знали и не знают его тайну? Неужели его командир, герой, три раза горевший в танке, отвернется от младшего сержанта Протасова, когда узнает, что тот — сын «врага народа»? Мать была права, она не боялась, так и надо жить, каждую минуту, каждый час, не задумываясь о том, что будет завтра. Три года своей жизни Женька вычеркнул сам, но здесь, на войне, каждый день, каждый час могут стать последними. И только от Протасова зависит, как их прожить. Он останется со своим экипажем до конца, а после боя командир скажет: «Молодец!»
С такими мыслями наводчик осматривал свои «чемоданы», машинально прикидывая, куда ставить осколочные, куда бронебойные, чтобы в случае необходимости сразу выдернуть тот, что нужно. Внезапно его крепко ухватили за «уши» танкошлема, и Протасов увидел прямо перед собой улыбающееся лицо радиста:
— Комсомолец, значит? — сказал Безуглый, скалясь во все свои тридцать два белых зуба. — Молодец, Женька! Человек! Человечище ты мой!
Он крепко хлопнул Протасова по плечу, а потом вдруг сдернул с него шлем и взъерошил мокрые волосы.
— Молодец, — повторил Безуглый.
— Снаряды ставь, как я скажу, — ответил наводчик, смущенный этой неожиданной лаской.
Когда с погрузкой было закончено, старший лейтенант дал экипажу пять минут на отдых. Безуглый и Осокин полезли в танк за консервами, а Петров отозвал наводчика в сторону и спросил:
— Так что ты мне утром сказать хотел?
Протасов глубоко вздохнул, а потом, глядя прямо в глаза командиру, рассказал свою историю. Петров слушал внимательно, на память вдруг пришли слова покойного комиссара Белякова: «…в конце концов, дети за отцов не отвечают». Они были чем-то похожи, Женька и лейтенант Пахомов. Когда наводчик закончил, старший лейтенант достал кисет и начал молча сворачивать папиросу. Закурив, он несколько секунд смотрел в сторону Козлово, над которым вставал густой, черный дым, затем повернулся к Протасову:
— Что мне сказал — правильно. Васе и Сашке потом скажешь. Больше об этом говорить не надо.
Подумав немного, старший лейтенант добавил:
— А вообще — мне все равно. Мне главное, как ты держишься. Вот, примерно так. Ладно, пойдем быстро укусим чего-то, если эти два проглота все не сожрали. И пора уже двигать.
Катуков молча смотрел на Козлово. Казалось, что в деревне горит все, что может гореть, в небо поднимались столбы черного, жирного дыма — это полыхали танки. Потери первого батальона никто не считал, но он сам видел, как ремонтники тянули с окраины подбитую «тридцатьчетверку». Санитары непрерывно тащили раненых, тяжелых складывали у обочины, легкие брели через поле сами. Соединиться с 27-й бригадой до сих пор не удалось — та попала под контрудар немецких танков, и сейчас севернее Козлово шел жестокий бой.
— Товарищ генерал-майор, — боец-телефонист протянул трубку комбригу, — командующий на проводе.
Комбриг подошел к телефону, Бойко на всякий случай встал рядом.
— Ну, Михаил Ефимович, чем порадуешь?
Связь, как всегда, была плохая, голос командующего доносился словно издалека, как если бы он и впрямь кричал через все эти километры, но генералу показалось, что ничего хорошего Рокоссовский от него не ждет.
— Продвигаемся, товарищ генерал-лейтенант, — сухо ответил он. — На данный момент в наших руках почти треть села.
— Медленно продвигаетесь. — Казалось, командарм не обвиняет, а просто констатирует факты.
— Противник постоянно контратакует с использованием танков, — ответил Катуков. — Наша заявка армии на подавление артиллерии в Верхнем и Нижнем Сляднево не выполнена. 28-я бригада только закончила выход на рубеж атаки.
Некоторое время трубка молчала.
— Так, — еще молчание, — я разберусь. Потери?
— В мотострелковом батальоне, по последним данным, сто девяносто семь активных штыков, в кавалерийских эскадронах — шестьдесят пять сабель, — доложил Катуков. — Потери в танках — четыре подбито, один эвакуирован, три сгорело, основные потери во втором батальоне. Потери в 27-й бригаде мне неизвестны.