— Ты конец бумаги видал?
— Как же, говорю, конечно, видал. Он был оторван.
— Да, — говорит, — оторван. Только, — говорит, — это еще не все: он был весь черный и мокрый!
В общем, то ли из боязни раскрыть какую-то страшную тайну, а может, оттого, что музыку нам надо было выучить за два дня и у нас имелось время в запасе, а то, скажи мы про всю эту дьявольщину органисту, он бы нам такую трепку задал — короче, ничего мы никому не сказали, а те ноты, — я так полагаю, рабочие убрали вместе с хламом, что был разбросан на хорах. Да, ничего мы тогда никому не сказали, однако спроси вы сегодня Эванса, что он помнит о том случае, он вам поклянется, что оборванный конец свернутых в трубочку нот весь был мокрый и черный.
После того дня мальчики старались подальше держаться от гробницы, так что Уорби не знал наверное, каковы были результаты повторной починки надгробия. Только слыхал краем уха разговоры проходящих через хоры рабочих, что у них там работа не заладилась и дошло до того, что сам мистер Палмер попытался приложить свои руки к ремонту крышки надгробия. А некоторое время спустя он собственными глазами видал, как мистер Палмер стучался в дверь дома декана. Через день-другой он заключил из фразы, оброненной отцом за завтраком, что в соборе на следующий день после утренней службы предстоят какие-то необычные события.
— И я бы предпочел провести всю операцию еще сегодня, не откладывая на потом, — прибавил его отец.
— Убей, не могу взять в толк — чего еще дальше рисковать.
— Папаша, — обратился к нему младший Уорби, — а что вы там собираетесь перестраивать?
Но Уорби-старший пришел в неописуемую ярость и гневался на своего отпрыска столь активно, что тот просто растерялся — папаша ведь человек был незлобливый и серьезный, а тут ни с того ни с сего разошелся не на шутку.
— Ты, — говорит, — друг любезный, не смей ввязываться в разговоры старших, сопляк ты еще для такого дела и невоспитанный мальчишка к тому же. Что я там собираюсь или не собираюсь предпринимать завтра в соборе — это не твоего ума дело. Если я тебя завтра застану там после службы, то отправлю домой с увесистой затрещиной — так и знай.
Понятное дело, юный Уорби не заставил отца повторять угрозу дважды, извинился как положено, но был не так-то прост, как казалось отцу: он отправился к своему дружку Эвансу и изложил тому свой план.
— Мы знали, что в углу поперечного нефа имелась лестница, по которой можно было взобраться на тркфорик, и дверь в те времена частенько бывала открытой, а если паче чаяния окажется запертой, то мы, мальчишки, знали, что ключ обычно прятали под половиком. Ну и порешили мы так: отпоем свое, а потом, когда все мальчики, значит, начнут расходиться, мы тайком прокрадемся по той лестнице наверх и оттуда, из трифория, где мы, значит, затаимся, понаблюдаем сверху, чего они там собираются делать.
— Н-да, в ту самую ночь, сэр, я сразу заснул как убитый — как это бывает только в юном возрасте, — и вдруг меня будит среди ночи моя собачонка. Забралась, понимаете, ко мне под одеяло, ну, тут я сразу смекнул, что ночка нам предстоит особенная — собака-то совсем насмерть перепугалась. И точно: пяти минут не прошло, как раздался тот самый плач. Не берусь описать вам словами, что это был за звук, а главное — совсем рядом, ближе чем когда-либо. И знаете, мистер Лэйк, забавная штука — вы ведь уже успели убедиться в том, какое на площади у собора гулкое эхо, особенно с нашей стороны. А от тех жутких криков никакого эха не было и в помине. Так я вам говорил, что на этот раз крик слышался совсем-совсем рядом, перепугался я не на шутку, замер и только слушаю. И вдруг в коридоре, за дверью, что-то такое шелестит снаружи. Ну, думаю, все, пропал. Но гляжу, псина приободрилась, а там за дверью, слышу, зашептались. Я чуть было не захохотал тогда от радости: это ж папаша и родительница проснулись, разбуженные жутким криком.
— Что это такое было? — спрашивает мамаша.
— Ш-ш-ш-ш, тихо. Не знаю я, — это уже папаша ей отвечает, весь такой возбужденный, что ли, — парнишку не разбуди. Надеюсь, он ничего не слыхал.
Ну раз они тут, рядом, я уже осмелел, выскользнул из кровати и прямиком к окошку, что выходит на соборную площадь. А псина — та просто совсем зарылась в одеяло. Вот выглядываю я в окошко и поначалу ничегошеньки не вижу, а потом разобрал в тени под контрфорсом две красные точки, тусклые такие, не сравнить со светом лампы или костра: просто две точки, еле различимые во тьме. Только я их приметил, как выясняется, что мы не единственные люди в округе, разбуженные леденящим кровь воем: в окне дома, стоящего от нашего по правую руку, появился свет и стал перемещаться из комнаты в комнату. Я обернулся в ту сторону, чтобы, значит, убедиться, что зрение меня не обмануло, а когда снова оглянулся в сторону той таинственной тени, точки тусклого красного цвета уже пропали, и как я ни таращился, ни вглядывался в темноту, ничего уж больше не увидел. Вот тогда я испытал еще один, так сказать, прилив страха за ночь, но уже последний: я неожиданно ощутил чье-то прикосновение к босой ноге. Я замер от ужаса, но все оказалось в порядке: это моя собачонка выбралась из постели и полезла ко мне ласкаться, она прыгала от радости вокруг меня, но голоса — умнющая тварь! — не подавала. К скотинке, по всей видимости, вернулось хорошее настроение и всегдашняя ее игривость, я забрал ее к себе в постель, и мы в ту ночь отлично выспались.
На следующее утро я повинился матери в том, что собака ночью была в моей спальне, и как же я удивился, что она приняла это известие довольно-таки спокойно.
— Вот как? — говорит, — Если по правде сказать, то ты заслуживаешь этим проступком того, чтобы тебя оставить без завтрака. Ты нарушил свое обещание, нехорошо себя повел, однако в то же время вроде ничего страшного не произошло, так что в следующий раз ты должен испросить у меня согласия на то, чтобы забрать животное на ночь в свою комнату, понятно?
Я ответил, что понятно, а немного погодя сказал папаше, что этой ночью опять кричали кошки за окном.
— Кошки? — спрашивает он, а сам странно так на родительницу мою поглядывает, потом закашлялся и говорит:
— Ах, кошки? Да-да, конечно же, кошки. Я, кажется, и сам их слыхал ночью.
— Надо вам сказать, сэр, то утро вообще выдалось необычным, ничего не ладилось. Органист, так тот вообще захворал и остался в постели, а его помощник позабыл, что шел девятнадцатый день, и не сыграл Малый Канон, ждал, когда мы начнем «Прииди», потом затянул почему-то тему вечернего песнопения, тут уж мальчики в хоре настолько развеселились, что не могли петь, а когда дело дошло до гимна, мальчик, которому надлежало исполнять соло, совсем разошелся: хихикал и хихикал. Он притворился, что у него пошла кровь из носу, и сунул мне книгу в руки, а я-то текста не учил, да если бы даже и знал слова — все равно, солист из меня был никудышный. Да-а, времена пятьдесят лет назад были не из легких: представляете, контртенор, что стоял за моей спиной, тогда крепко меня ущипнул — как сейчас помню.
— Короче говоря, мы кое-как дотянули до конца службы, а потом ни взрослые хористы, ни мальчики не стали дожидаться, пока присутствовавший на богослужении каноник зайдет в ризницу и задаст им хорошую взбучку, но, мне кажется, каноник Хенслоу так и не зашел. Во-первых, он, по-моему, впервые в жизни прочитал не ту проповедь, — и, во-вторых, он об этом отлично знал. Но так или иначе, мы с Эвансом беспрепятственно поднялись по той лестнице, о которой я вам рассказывал, а там мы улеглись на живот и высунули головы прямо над старинным надгробием. Не успели мы наверху устроиться поудобнее, как в опустевшем соборе зазвучали шаги служителя: он закрыл железные двери, выходящие на паперть, затем запер на ключ юго-западный вход и, наконец, двери, ведущие в трансепт [2]собора, — мы, конечно, догадались, что здесь должны произойти какие-то загадочные события и их участники явно не желают посвящать в них прихожан.
— Что было дальше? Дальше через северную дверь вошли господин декан и каноник, вслед за ними мой папаша, старик Палмер и парочка лучших его людей. Палмер с деканом остановились посреди хоров и о чем-то толковали. У Палмера в руке был моток веревки, а у его людей — ломики. И все они выглядели очень взволнованными — просто ужас. Ну вот, стояли они и переговаривались, а потом я слышу, как господин декан произнес: