— У нас это называется: сроком пахнет! — бодро разъяснил Ломяго. — Убийство тоже по неосторожности бывает — и что, думаете, не сажают? Еще как сажают! Все, Юрий Иванович, сомневаться поздно, подписываем протоколы! — Ломяго подал Карчину ручку. — Да чего вы боитесь? Это же не обвинительный приговор еще, обычное дело, бумажки. А что по ним будет, это не мне решать. Не моя презумпция! — щегольнул Ломяго словом.
Карчину почудился в его словах явственный намек на возможность благоприятного исхода. В самом деле, сколько он читал и слышал: уголовные дела гораздо более серьезные закрываются, возвращаются, уничтожаются и вовсе не заводятся. Это всего лишь протокол.
И он подписал, после чего попросил разрешения воспользоваться телефоном.
— У меня мобильный в машине остался. А мне надо срочно по службе позвонить, что задерживаюсь, потом в свой автосервис, чтобы приехали и машину открыли.
— Для чего ее открывать?
— А как я уеду?
— Куда? — не понял Ломяго. — Вы под следствием, куда вы собрались? Машину эвакуируют на стоянку, не беспокойтесь.
— То есть? — похолодел Карчин. — Вы задержать меня собираетесь, что ли?
— Да не собираюсь, родной вы мой, а уже задержал! — сообщил Ломяго Карчину таким голосом, будто приглашал его порадоваться этому обстоятельству. Но Карчин радоваться не собирался. Он понял, что над ним чинят произвол. Над ним, человеком, что ни говори, государственного масштаба, пусть и в рамках Москвы. С тем же мэром, кстати, он не раз за одним столом сиживал — и в президиуме, и на банкетах! Он его знает прекрасно! А тут какой-то мент местного масштаба издевается над ним! Надо поставить его на место. Но — не волноваться. Четко и строго.
— Так, — четко и строго сказал Карчин и откинулся на спинку казенного стула, чуть приподняв голову, будто он был в этом кабинете хозяином. — Тогда поступим следующим образом. Я звоню своим юристам, они присылают мне адвоката. И дальнейшие переговоры будем вести только в его присутствии.
Ломяго ничуть не растерялся.
— Да ради бога! — сказал он. И взял трубку телефона. — Дежурный? За гражданином пришли кого-нибудь, ему отдохнуть надо.
Через минуту вошел милиционер с автоматом на плече.
— Проводи господина, — сказал ему Ломяго, указывая на Карчина.
— Пойдемте, — встал над Юрием Ивановичем милиционер.
Карчин изумленно посмотрел на него, на Ломяго — и закричал, багровея:
— Вы позвонить мне дать обещали! Что за фокусы, бл..? Вы что себе позволяете? Вы с ума сошли? Да вашу контору сегодня же разнесут в клочки за эти дела, ваш начальник будет меня лично просить, чтобы я принял извинения! Хамье!
И Ломяго, и милиционер с автоматом отнеслись к словам Карчина совершенно спокойно.
— Ну вот, сразу кричать, — сказал Ломяго. — Да не волнуйтесь вы, все уладится. А позвонить успеете еще. Все равно раньше второй половины дня не можем никого к вам пустить: все оформить надо.
И Карчин, вставая и идя к двери, как-то обмяк (и опять бросило в пот), и он сказал уже негромко, без нажима, но не пуская в голос интонацию жалостливости, это нельзя, это табу:
— Слушайте, но есть же у вас ... Подписка о невыезде, залог и все прочее?
— Есть. Но, повторяю, не моя презумпция. Все своим чередом, не волнуйтесь.
Карчина увели.
— Прерогатива, — сказал Геран.
— Что?
— Вы говорите: не моя презумпция. Презумпция означает — оговоренная гарантия чего-либо. А прерогатива — что-то вроде круга полномочий и обязанностей. Вы ведь свои полномочия имели в виду?
— Что имею, то и введу! — ответил Ломяго затертым донельзя каламбуром.
В том-то и счастье подобных натур, подумал Геран, что они не устают от пошлости, они способны двадцать раз подряд с одинаковым удовольствием рассказывать один и тот же анекдот, годами повторять одну и ту же фразу, кажущуюся им смешной. Впрочем, для актера, например, подобное качество бесценно.
И тут же Геран изумился: о чем он думает в такой момент?
— Ну? — спросил Ломяго. — Что будем делать?
— Надо позвонить в Тверской отдел, вам же сказал этот человек, что он оттуда, пусть вернет мои документы.
— А где я тебе там его найду? Он фамилии-то не сказал!
— Это легко: опишите приметы. Не так много там человек работает.
— Ты опупел, родной? — оскорбился Ломяго так, будто ему посоветовали вместо выполнения своих прямых обязанностей идти копать землю. — За кого меня там люди примут: найдите мне лейтенанта, глаза карие, роста среднего, так, что ли?
— Глаза серые, на левой щеке родинка и характерный шрам на губе, — сказал Геран.
— Ты еще и наблюдательный?
У Герана, когда ему «тыкают» два способа сопротивления: или поправить — или самому перейти на ты.
— Не меньше тебя, товарищ лейтенант, — сказал он. — Ты ведь прекрасно понимаешь, что документы у меня есть и они в порядке.
— Понимать я могу что угодно! Короче, до выяснения личности остаешься здесь. Пацан тоже. Но если он сознается, куда дел сумку, обещаю: отпущу сразу же. А если нет — сгною, — сказал Ломяго даже без угрозы, как о чем-то неизбежном и заурядном.
9
— У них не допросишься! — услышал М. М. чей-то голос. Он открыл глаза. Над ним было белое. Осторожно (словно опасаясь выдать себя) М. М. стал поворачивать голову, чтобы осмотреться. Справа вертикальная гладкая поверхность, окрашенная бледно-розовым. По направлению от нижних конечностей и дальше входное прямоугольное отверстие, открытое — потому что в помещении довольно высокая температура и ощущается недостаток кислорода в воздухе. Рядом с этим отверстием агрегат для хранения продуктов в холоде. В помещении пять, считая место М. М., приспособлений для лежания, из металла и дерева. На них находятся люди, все мужского пола. Вертикальная поверхность, противоположная той, где вход, имеет проем, перегороженный стеклянными листами, вставленными в деревянные рамы. Сквозь них и неплотно задернутые куски выцветшей материи проникает световое излучение Солнца...
Человек на койке у окна, с бинтом на глазу и загипсованной рукой, вяло жаловался кому-то.
— Я им говорю: болит же ночью, дайте на ночь чего-нибудь! А они: врач прописал. В смысле: что прописал, то и даем. Так врач-то прописал еще три дня назад, я тогда не отошел еще. А сейчас болит. Хорошо, к вам вот дочь ходит, а если человек один? В киоск аптечный пошел, там чепуха одна. Анальгин не помогает. Пенталгин тоже, а выпить две или три таблетки не могу, я дурею как-то от него. Баралгин не помогает. Кеторол тоже не помогает, его не в таблетках надо, а колоть. И на ночь, я ночью спать не могу уже совсем.
Голос человека был скучен и бесцветен, и М. М. не было его жалко, хотя тот страдал. Некоторых людей почему-то никогда не жалко. Они скучно живут и скучно умирают. Они даже страдают скучно.
У М. М. тоже болит — голова. Но он будет терпеть. Ему надо выкарабкаться.
Он все помнит. Налетел кто-то, ударил, толкнул. Принял за другого, ошибся, это неважно. Важно: применил насилие, не разобравшись. Почему? Да потому, что у М. М. вид жертвы, вид человека, с которым можно так поступить. И сам М. М. подтвердил это еще до того, как все случилось: побежал. Ведь побежал сразу же, как только увидел погоню, не рассуждая. Именно такие действия и проясняют твою собственную суть.
Вот и кончились мучения, кончились вопросы. Он обманывал себя. Он в тайном тщеславии, не признаваясь себе, считал себя частью режима, оккупантом, он чувствовал себя пусть скромным, рядовым, но властителем в этой жизни. Или, допустим второй вариант, считал себя все-таки пособником. Тоже не признаваясь себе. Все, хватит. Он — оккупированный, жертва, с ним можно поступить как угодно.
А вот не как угодно, и он это докажет. Он вступит теперь в борьбу. Он не даст им покоя. Он не оставит без внимания ни одной мелочи. Не потому, конечно, что надеется на победу в неравной борьбе. Но кто-то ведь должен разъяснить людям, что они оккупированы. Вот он и разъяснит — словами и делами.
Для этого нужно выжить. Здесь в этом никто не заинтересован. Вряд ли стоит надеяться на то, что их заботит статистика смертности. Он слышал, как это делается: выписывают больного непосредственно перед тем, как ему загнуться.