25 января 1878 г., после обеда, мы уже знали, что В. И. Засулич стреляла в Трепова, и через несколько времени она была уже в Доме Предварительного Заключения.
Нас, из процесса 193-х, уже немного оставалось здесь: одни сидели в крепости, многих оправдали на суде и выпустили на волю, другим зачли четырехлетнее сиденье в наказание и тоже выпустили. Правда из 2-х последних категорий очень многих сейчас же подхватили жандармы и развезли по Северным губерниям, но, во всяком случае, у нас в тюрьме, на мужском отделении, остались, к тому времени, немногие десятки, а на женском только единицы.
Эти оставшиеся, вместе с заключенными по другим процессам, радовались и восторгались поступком молодой героини, восстановившей поруганную справедливость, всенародно наказавшей преступного генерала, любимца Александра III, за его издевательство над политическими пленными.
Понятно, что нам хотелось знать мнение и отношение к этому акту и других товарищей, старших и заслуживших своей работой признание их передовыми борцами партии. Они сидели в крепости, и к ним я обратилась с просьбой высказаться по поводу выстрела в Трепова. — Ответ получился единогласный: все восторгались, все падали ниц перед геройским поступком, все благодарили за снятие позора, за восстановление правосудия. Многие из них живы и сейчас помнят, конечно, впечатление, произведенное на них знаменитым выстрелом.
На ряду с письмами К., Мышкина и др. друзей, пришло и письмо моего дорогого корреспондента Митрофана Даниловича. Оно начиналось словами:
«Возможно ли спрашивать, возможно ли сомневаться? — Это праздник, это торжество правды!..» Потом шло длинное описание восторга, охватившего заключенных при получении известия, а потом объяснение целесообразности поступка и громадности его всестороннего значения.
Не один Муравский, но и все почти, ранее отрицавшие значение и уместность террора, и тогда, и после, одобряли и радовались каждому удару, разившему врага, поднимавшему новый прилив сил и бодрости в груди готовящихся к бою революционеров.
Конечно, не страх пред опасностью и не робость пред борьбой исключали террор из программы Муравского. Этот способ борьбы был психологически чужд его созерцательному уму, его мирной этике, и не сразу требования жизни могли одержать верх над тенденциями натуры. Там же, где ему приходилось подвергать себя ярости правительства, ради торжества истины, так, как он сам считал должным, — там ни разу не изменило ему ни его мужество, ни его спокойствие. — И когда 13 человек, из сидевших в крепости, были приговорены к каторге, — несмотря на то, что осудившие их сенаторы сами ходатайствовали пред царем о замене каторги поселением, — и в числе изъятых из помилованных оказался и Муравский, он не только принял приговор с присущей ему твердостью, но и тотчас же занялся составлением проекта заявления, в котором все уходившие на каторгу объявили себя членами партии, исповедующей социалистический идеал и революционный способ борьбы, выражали желание и надежду продолжать эту борьбу при первой возможности и завещали остающимся товарищам не покидать поля сражения до полной победы над врагом. Все каторжане нашего процесса подписались под этим документом и передали его на волю. Он напечатан в революционной газете «Община» и в «Календаре Народной Воли».
Образ действий Муравского, всегда непримиримый и непреклонный, вызвал злобное отношение к нему ИИИ отделения, которое зорко следило за поведением узников своих и отмечало характеристику каждого. — По предложению Мезенцева (тогда шефа жандармов), которому и каторжные работы казались слишком легкой карой, — 6 человек каторжан были назначены в одну из харьковских центральных тюрем — устроенных тогда специально для замаривания ожесточенных уголовных преступников — где в 2–3 года человека замучивали или до смерти, или до сумасшествия. Муравский, приговоренный к десяти годам каторги, конечно, попал в число «централистов», как мы их тогда называли для сокращения. Ни переписки, ни свиданий, ни улучшенной пищи, ни чтения, кроме православных сочинений, там не полагалось. Мы, ушедшие в Сибирь, знали все это и страдали за них вдвойне, не имея возможности ни облегчить, ни разделить их мучений.