С той ночи и выработался твердый распорядок: матросы рыли окопы, лейтенант принимал работу, а потом рассказывал. Откровенно говоря, проверка окопов много времени не занимала и была простой формальностью, так как матросы работали на совесть. Лишь однажды, вырыв окопы, они не закрыли их бревнами. Сделали так — и закаялись: вместо рассказа матросов ждал такой нагоняй, что они больше не делали попыток обмануть лейтенанта.
— О чем сегодня разговор будет? — осторожно спросил Норкин, подходя к темнеющей щели окопа.
Ольхов немного помялся и ответил:
— Если вообще можно, то об училище… Там правила приема, учеба и прочее… Некоторые после войны туда поступить хотят.
Норкин украдкой облегченно вздохнул: уж о чем, о чем, а об училище он мог рассказать. Четыре года провел в его стенах, из тех же окон, что и Нахимов, смотрел на Неву. А то в прошлый раз попросили рассказать о Дарвине. Вот тут пришлось попотеть! Спасибо Кулакову: вызвал к себе и спас от позора.
— Вот проверю все, тогда и расскажу, — сказал Норкин.
Тщетно Михаил искал недостатки: придраться было не к чему, и, неопределенно хмыкнув, он сдвинул фуражку на затылок. Только одно движение, а матросы поняли, что официальная часть окончена, и матрос Богуш спросил, смеясь черными, немного навыкате, глазами:
— Прикажете играть большой сбор?
— Воздух! Левый борт, курсовой пятнадцать! Юнкерсы! — вдруг раздался крик наблюдателя. Не было здесь ни носа корабля, ни кормы, но матрос, как на корабле, точно указывал борт: нос — направление на противника. Не повернется матрос к врагу ни боком, ни спиной.
— По местам! — скомандовал Норкин и спрыгнул в вырытую для него ячейку.
В начавшем розоветь небе отчетливо видны фашистские самолеты. Выдвинутые вперед моторы и шасси, закрытые обтекателями, делают их похожими на хищных птиц.
До самолетов еще далеко, и Норкин высунулся из окопа. Берег реки ощетинился стволами пулеметов, снайперских винтовок и автоматов. Батальон был готов к бою.
Обычно самолеты проходили стороной или проплывали над окопами на большой высоте, но сегодня первый из них неожиданно повалился на крыло и понесся к земле, поливая ее из пулеметов. И сразу утренней, предрассветной тишины как не бывало: вслед за первым вошли в пике второй, третий, четвертый, а навстречу им из окопов затрещали автоматные и пулеметные очереди.
Вихрем пронеслись самолеты над речкой, поднялись, вновь построились и степенно, не торопясь, потянулись на восток.
— Вот гад! Ни одного не сбили! — злобно выругался кто-то.
— Да нешто его из такой фукалки достанешь? — оправдывался другой, пренебрежительно поглядывая на свой автомат. — Мне бы сюда мою пушку. Я бы им мигом мозги вправил!..
Самолеты больше не показывались, и, — едва первые солнечные лучи упали на землю, — так же бесшумно, как и появились здесь, матросы ушли в лес. Только извилистый желтый вал бруствера да пустые консервные банки напоминали о том, что еще недавно здесь были, работали люди.
Норкин снял ботинки и только теперь по-настоящему почувствовал, как горят его ноги. Трава, покрытая росой, хорошо освежает, и он трет ею ступни. Вокруг знакомая картина, которую можно видеть каждый день: матросы чистят оружие, делают шалаши или на маленьких кострах разогревают завтрак. Но большинство спит под деревьями. На земле ненужными котелками валяются каски, надоевшие за ночь.
Рядом с Норкиным сидит Ольхов. Его белые брови светлыми, золотистыми полосками выделяются на загорелом широком лице. Днем и ночью Ольхов находится рядом со своим лейтенантом, хотя они почти и не разговаривают между собой. Изредка бросит Норкин приказание, взглянет Ольхов в голубые глаза командира, спокойно ответит: «Есть!» — и можно не сомневаться: приказание будет выполнено немедленно и точно.
Сейчас он чистит автомат лейтенанта.
Вдруг кусты затрещали, расступились и на поляну вышел краснофлотец Любченко. На его плече лежала сухая елка. Остановившись около костра, Любченко сбросил дерево на землю и сказал, усаживаясь в тень:
— Теперь, Ольхов, тебе дров хватит? Бачил, бачил, да больше ничего, не було.
— Видали, товарищ лейтенант, моих помощничков? «Больше не було»! Да и этого дерева на неделю хватит!
— А нехай и на неделю, — флегматично заметил Любченко, растянулся на земле, а еще через минуту и захрапел.
Любченко тоже был торпедистом с лодки Норкина. Про его силу ходили анекдоты, но после одного случая он окончательно завоевал всеобщее признание. В тот день, когда это произошло, в гости к подводникам пришли армейцы. Поговорили о международном положении, о книгах, домашних делах, а потом кто-то запел песню. Так и начался смотр самодеятельности. Здесь не было выделенного по приказу жюри: сами слушатели оценивали каждый номер. Давно уже отошли в сторону охрипшие певцы и мокрые танцоры, а на гимнастических снарядах все еще мелькали синие матросские воротники и зеленые гимнастерки. Победа уже начала склоняться на сторону моряков, когда, бесцеремонно растолкав локтями зрителей, в центр круга вышел коренастый красноармеец и легко, играючи, несколько раз выжал гирю. Многие матросы подымали ее, но так легко, непринужденно — никто. Наступило молчание. Тогда и появился Любченко. Он не спеша вышел в круг, поправил бескозырку, сбившуюся набок, и, словно буханку хлеба, поднял гирю до уровня своей груди. Его вытянутая рука застыла горизонтально. На ладони, как в чаше, лежала гиря. Любченко стоял спокойно. Только побелевшие пальцы да лицо, начавшее краснеть от натуги, говорили о том, что он держит груз. Прошло несколько секунд, и, слегка качнув гирю, он отбросил ее в сторону, а потом сказал: