При другой размолвке он придумал более горькое сравнение:
— Твои укусы не причиняют мне боли, ты относишься к породе пчел, избавленных от жала, но и приносящих зато кислый мед.
Только уверенность в том, что никто, кроме меня, этих записок не увидит, дает мне силы делать эти горькие признания…
Подозрения и ревность лишили меня благоразумия и внушили мысль поведать свое горе Ефиму Ильичу, этому несносному рыцарю логики. Легко было себе представить, как он себя поведет… Выслушает и, конечно, повторит любимую песенку: «И сердце и душа недурные советники, но удел их быть у логики на привязи… Кто этого не понял, будет вечно блуждать между сомнительными истинами добра и зла…» Что поймет этот человек в моем несчастье, чем утешит меня? Мне так и слышится его суровый приговор: «Не преувеличивайте, вы не объективны даже с собой… Признаетесь в том, чего нет, и не видите того, что очевидно для ребенка».
Я не ошиблась, Ефим Ильич сразу же принял сторону Юлиана Григорьевича.
— Что вы сделали, — спросил он, — чтобы предотвратить то, что случилось?
Он знал о наших совместных исследованиях, о моих усилиях вернуть мужу любовь к делу и веру в себя, знал и многое другое, и все же я рассказала ему обо всем, не скрыла собственных ошибок, не утаила и удач.
— Я была счастлива, увидев, с какой страстью он взялся за работу, сама трудилась без устали, чтобы поддержать в нем веру в успех. Бывали дни, когда я забывала о себе, ночей не спала, жила одной только мыслью — не дать его горячему сердцу остыть.
— Превосходно, — согласился Ефим Ильич, — давно бы так. Вы сделали доброе дело, дали надежду измученному человеку, наставили на путь, он, несомненно, вам благодарен, по-прежнему любит вас, чего вам еще?
Я не могла ему рассказать о моих подозрениях, о ревности, томившей меня, и промолчала.
— Расскажите толком, что вы хотели от меня? Я ваш вечный должник, — со свойственной ему театральностью произнес он, — и готов исполнить свой долг. — Заметив мое затруднение, Ефим Ильич мягко коснулся моей руки и добавил: — Говорите, обязательно помогу.
— Вы должны ему напомнить о долге перед семьей, ведь я почти не вижу его, не знаю, чем он занят.
Просьба моя, видимо, тронула его, он сплел кисти рук — жест, означавший затруднение, и сочувственным тоном сказал:
— Ему некогда теперь думать о вас, надо наверстать упущенные годы. Дайте ему свободно распорядиться собой, он знает, что делает, ни минуты зря не теряет.
Он предлагал мне терпеливо сносить одиночество, ждать счастливого часа, когда муж мой, пресытившись любимым делом, вспомнит наконец обо мне. Об этом не могло быть и речи, Ефим Ильич должен был меня понять.
— Вы могли бы ему посоветовать вернуться на прежнее место, ведь мы и там находили интересную работу.
Ответ мой не понравился ему, он окинул меня насмешливым взглядом и недружелюбным тоном спросил:
— А почему бы вам не оставить больницу и не перейти к нему? Ничего лучше не придумаешь: будете иметь удовольствие видеть его, быть в курсе его исследований, заживете общими интересами, и всякие праздные мысли оставят вас.
Какие праздные мысли имеет он в виду? Не нашептали ли ему о моей ревности и нелюбви к сотруднице мужа? Кто мог ему рассказать о том, чему я сама еще не отваживалась верить. Чтобы не дать этим подозрениям утвердиться, я нелюбезно заметила:
— На вашем месте я не давала бы столько воли своему воображению… Спасибо за совет, но больницу я не оставлю. Долг не позволит мне променять больных на кучу костей доисторической эры.
Ефим Ильич даже привскочил от удовольствия, уж очень мое признание пришлось ему по душе.
— Похвально, что вы так привязаны к своему делу, но почему вы отказываете в этом другим? Следует быть справедливым не только к себе… Не можете следовать за мужем, довольствуйтесь тем, с чем извечно мирится всякая мать — рано или поздно она остается у пустого гнезда. Дети вырастают, обретают вкус к свободе и улетают. Слепые матери пытаются отодвинуть разлуку, дети давно выросли, а они все пригревают их, как овсянка или щегол подброшенного кукушонка, давно переросшего свою крошку-воспитательницу. Умерьте ваши заботы и благословите небо, что питомец ваш вышел из повиновения. Спешите с решением, пока не поздно.
Мне нечего было больше ждать от него, во мне кипела обида, и я решила с ним расквитаться. Не всегда ему расточать приговоры другим, пусть вспомнит былое, не грех лишний раз на себя поглядеть.
— Вы с завидным упрямством навязываете мне чувство, чуждое моей натуре. Достойные проявления моей души вы приписываете голосу инстинкта. Ухаживала ли я за ранеными в штольне, на корабле, ограждала ли родителей от забот и страданий, опекала ли мужа, — мной якобы руководило инстинктивное влечение матери, свойственное женщине, связанной с судьбой беспомощного существа. Я часто спрашивала себя: неужели ни друга, ни мужа я не любила, жалела их потому, что была этим чувством от природы насыщена. Чужая скорбь мне нужна была, чтобы собственным участием облегчить свое сердце. Эту ложную философию вы навязали и мужу, он повторяет ее так, словно подслушал у вас. Позвольте и мне задать вам вопрос: к какому инстинкту относятся ваши отношения ко мне в дни нашей встречи в штольне? Я запомнила ваши слова: «Я ничего с собой не поделаю, у меня еще недавно была семья, жена и такая же, как вы, девочка: курносая, с такими же белокурыми косичками, торчащими врозь, узкими, почти детскими плечиками и длинной тонкой шейкой. Как и вы, она неизменно торопилась и без умолку щебетала, не то напевала песенку, не то рассуждала вслух… Немцы вывезли их и убили. Смотрю на вас, мое дитя, и кажется мне, что я вижу мою бедную девочку». Не мудрено было запомнить ваши слова, вы слишком часто их повторяли. Вы не давали мне покоя вашей нежностью, были счастливы коснуться моей руки и проявляли к девочке всяческие заботы…