“Что я там обнаружу, если поднимусь? – подумал Палатазин, глядя в окно. – Несколько изодранных в куски старых газет в слое пыли, или пару забытых старых платьев в шкафу? Или то, что лучше всего не вспоминать?” Возможно, на стенах кое–где еще остались нацарапанные распятия, рядом с дырками от гвоздей. На этих гвоздях висели картины религиозного содержания в аляповатых золоченых рамках. Палатазин не любил вспоминать последние месяцы жизни матери, когда ему пришлось отвезти ее в дом для престарелых в Золотом Саду. Необходимость оставить ее там умирать буквально разрывала его на части, но что еще оставалось делать? Она уже больше не могла заботиться о себе, ее приходилось кормить, как ребенка, и она часто выплевывала пищу прямо на себя или марала эту отвратительную резиноподобную пеленку, которую приходилось надевать. Она угасала день за днем, попеременно плача и молясь. Глаза ее стали очень большими и как–будто светились. Когда она садилась в свое любимое кресло–качалку и смотрела в окно на Ромейн–стрит, глаза ее становились похожими на две бледные луны. Поэтому он отвез ее туда, где доктора и сестры могли о ней позаботиться. Она умерла от кровоизлияния в комнатке с зелеными, как лес, стенами и окном, которое выходило на гольфкорт. Она была мертва уже два часа, когда дежурная медсестра зашла на проверку в шесть часов утра.
Палатазин помнил последние слова, сказанные ему накануне той ночи, когда она умела:
– Андре, Андре,– сказала она тихо, протягивая свою слабую руку, чтобы взять за руку Палатазина,– который час? День или ночь?
– Ночь, Мама,– ответил он. – Почти восемь часов.
– Ночь наступает так быстро… Всегда… так быстро… А дверь заперта?
– Да, конечно. (Она не была заперта, но он знал, что если скажет так, она успокоится).
– Хорошо. Мой маленький Андре, никогда не забывай запирать дверь. Ой, как мне хочется спать… Глаза так и закрываются. Сегодня утром у парадной двери царапался черный кот, я его прогнала. Пусть держат кота у себя в квартире.
– Да, Мама – Черный кот принадлежал их соседу по коридору в доме на Первой улице. Спустя столько лет он уже давно наверняка превратился в прах.
Потом глаза матери затуманились, и она долго смотрела на сына, не говоря ни слова.
– Андре, я боюсь,– сказала она наконец. Голос ее хрустнул, словно старая пожелтевшая бумага. В глазах мерцали слезы, и когда они начали катиться вниз по щекам, Палатазин аккуратно вытер их своим платком. Ее сухая, словно из одной огрубевшей кожи, рука крепко сжимала руку сына.
– Один из них следил за мной, когда я шла с рынка. Я слышала, как он шел за мной, и когда я обернулась… я видела, ка он ухмылялся. Я видела его глаза, Андре, ужасные горящие глаза! Он хотел… чтобы я взяла его руку и пошла с ним… Это было наказание за то, что я сделал с отцом.
– Ш–ш–ш,– сказал Палатазин, промокая крошечные жемчужины испарины, выступившие у нее на лбу. – Ты ошиблась, Мама. Там никого не было. Ты все это вообразила всего лишь.
Он помнил тот вечер, о котором она говорила, когда она бросила сумку в продуктами и, крича, убежала домой. После этого она уже никогда не выходила из дому.
– Теперь они ничего не могут нам сделать, мама. Мы слишком далеко от них. Они никогда нас не найдут.
– НЕТ! – сказала она, глаза ее расширились. Лицо стало бледным, почти белым, как китайский фарфор, ногти впились в руку Палатазина, оставляя следы в виде полумесяцев. – НЕ НАДЕЙСЯ НА ЭТО! Если ты не будешь постоянно помнить о них, следить за их следами… ВСЕГДА!… тогда они подкрадутся к тебе и найдут тебя! Они всегда здесь, Андре… Ты просто их не видишь…
– Почему бы тебе не постараться уснуть, Мама? Я посижу здесь немного, пока мне не нужно будет уходить, хорошо?
– Уходить? – сказала она, неожиданно встревожившись. – Уходить? Куда ты идешь?