Выбрать главу

Надею по этой африканской стране. И лишь чайки, подлинные чайки, мелькавшие перед морскими миражами, своим суетливым видом напоминали им, что мир человеческой жизни, где они тогда обитали, далеко не совершенен и абсолютно лишен той величавой невозмутимости, которая торжественно представлялась в образах светозарных видений, встающих позади алчного мельтешения острокрылых чаек.

Я хотел летать – и научился летать, как и многие люди того времени на земле.

Но вдруг откуда-то пришли ко мне страх и нерешительность – и моего чудного умения как не бывало. Отчего прошло для меня время решительности и наступило время неуверенности и уныния? Я не знаю – так же как и Евгений, первый муж

Надежды, не мог знать, отчего прошли два сияющих года их жизни в Марокко, когда жена казалась счастливой и, по всей видимости, любила его, и настало самое горькое время по возвращении в Москву, когда безо всяких причин или хотя бы каких-нибудь предварительных признаков произошел окончательный разрыв между ними… Итак, я иду по песчаным тропам морского берега, изредка пересекая тенистые рощи высоких пальм, и в душе моей полное неведение того, почему меня покинула упругая сила полета.

Я помнил, что такое полет, и никогда не мог забыть об этом и ни о чем другом не хотел больше думать – ничего другого в жизни не умел себе пожелать, ни к чему мне стало все остальное на свете. И я со рвущейся в сердце надеждою шел в сторону Танжера, где летали через залив счастливые люди, такие же счастливые, как и я сам в еще недалеком прошлом. Мне представлялось, что, оказавшись среди них, я снова без особых усилий смогу обрести полет – и уже никогда больше не окажусь в положении одинокого бродяги, который ест руками из мусорного бака, мечтательно уставясь при этом на только что взошедшее над горизонтом красное солнце…

С этой надеждою и приближался к Танжеру живший когда-то на земле человек по имени Валериан Машке: вновь вернуться к полетам в веселой толпе других пулею несущихся ввысь, к облакам, любителей небесных прогулок. Валериан Машке никогда не встречался мне в жизни, и я о нем вспоминаю лишь потому, что однажды, в посмертии, на пути к поселку Мух в Северной Вестфалии я догнал его на дороге, мы разговорились, и вдруг выяснилось, что в прошлом кратком существовании мы были, оказывается, мужьями одной и той же превосходной и любимой нами женщины. Только вот разница между нами оказалась в том, что

Надя меня-то при жизни не любила, а его вроде бы любила, но не большой любовью, говорил сам Машке, а обычной, вполне посредственной земной любовью.

Будучи оба музыкантами, они могли оценить талант друг друга и на почве взаимного профессионального уважения взрастить небольшое дерево семейного счастья по интересам. Но деревце очень скоро захирело и погибло, потому что ребенок, который родился у них в России, сразу же умер, а Валериан Машке по эмиграции в Германию совершенно перестал интересоваться музыкой – да и не только музыкой, но и всем остальным на свете, что только не было связано с медитациями и практикой полетов без крыльев…

Мы шли по пустынной дороге, пересекавшей высокий холм, поросший на самой его вершине небольшой сплоченной группой сосен, и, разговаривая, оба то и дело посматривали на эти деревья, вернее, на то место, где светлая дорога исчезала в створе сосновых стволов, образующих там что-то вроде широко распахнутых ворот. Оттуда вышла навстречу нам, следуя цепочкою друг за другом, небольшая компания рыжих бычков с белым пятном на лбу. Похожие до умопомрачительной неразличимости, напоминавшие скорее свои собственные рекламные изображения где-нибудь в той же Германии или в многомолочной

Голландии старого времени, бычки шли по зеленой обочине, изредка то один, то другой подымая лобастую голову и с любопытством поглядывая на нас…

Валериан Машке рассмеялся и молвил, перекатывая звуки произносимых слов на роскошных низах своего красивого голоса:

– А ведь я при жизни больше всего боялся коров. Не знаю почему, но у меня был такой страх перед коровами и быками! Признаться, тогда при подобной ситуации я уже давно бы спасался бегством…

– Я же очень боялся чужих собак. Но больше всего – автомобильной катастрофы,

– признался я.

– Вы, случайно, погибли-то не при автомобильной катастрофе?

– Нет, Бог миловал, обошлось… Но до последних дней боялся, что погибну именно таким образом… Моя младшая сестра, бедная, самая любимая, погибла, знаете ли, вместе с мужем при лобовом столкновении машин… Ах, почему она?.. Я все еще не встретился с нею… Я сейчас шел и почему-то вспомнил единственную нашу с Надей поездку в Испанию, куда мы не совсем легально ездили из Марокко на частном катере одного местного богача. Его звали Саид

Мохаммед, он был поэт, говорили, что очень тонкий лирик, – к сожалению, я по-арабски не читаю, поэтому не могу сам судить о его стихах. Но по виду этот красивый, мужественный парень скорее напоминал воина, чем поэта: ему бы горячего скакуна да саблю в руки… Итак, мы на его катере пересекли

Гибралтар и оказались где-то возле Кадиса, там у Саида жил друг и партнер, некий дон Педро, на гасиенде которого мы и провели два дня… Быки, дорогой

Валериан, с той гасиенды. Но это были не те быки, которых выращивали для корриды, нет, – обычные прозаические бычки на мясо…

– Значит, вы были в Испании… А мне она ничего об этом никогда не рассказывала…

– Мы даже съездили тогда в Севилью!

– Ох ты господи! Да вы, кажется, все еще любите ее так, как любили тогда? – взволнованным рокочущим басом произнес Валериан Машке. – Мыслимое ли дело?

– Она была три раза замужем, но душа ее никогда никому не раскрылась для любви, – говорил я, отвечая собеседнику на его слова. – Поэтому она и здесь избрала себе такой путь – вечно ходить и искать по свету того, кого она никогда не найдет…

– А вы-то почему за нею ходите? – был еще вопрос. – Неужели даже срок смерти не исправил вашу несчастную душу?

– Не забывайте, Валериан: я ведь умер от любви. И сейчас, после воскресения, я не в силах уйти от той боли, которую я ощутил при слове “прощай”. Это было последнее слово, которое мы сказали друг другу там…

– Но здесь-то, вы знаете, слово и боль, страдание и слово ничего общего не имеют!.. И любовь, и всякая вещь, и эти рыжие бычки с гасиенды дона Педро – это всего лишь слова… Как и весь этот чудный ландшафт, вызывающий в наших сердцах сладостное волнение… Страдание и боль остались ведь там, Евгений.

– Да, слова… Всего лишь так или иначе составленные слова… вы правы, – отвечал я Валериану Машке. – Но все равно я не могу не пытаться и теперь понять причину, по которой любовь и смерть на земле были столь близки по значению. И почему в той действительности смерть всегда могла прекратить любовь, а никак не наоборот? Словно бы смерть была закономерным продолжением любви, а воскресение, стало быть, продолжением бытия после смерти.

ПОСЛЕ СМЕРТИ

Для тех из нас, которые впали в абсолютное отчаяние и, не желая уже никаких действий, службы или борьбы, попросту спрятались в вещи, порою самые незаметные и заурядные, вроде того металлического костыля с обхватами для локтя, чем пользовалась одноногая финская девушка Улла, передвигаясь по своему дому, – и для таких хитрецов и конспираторов смерть все равно становилась неукоснительной и неотвратимой в самом скором будущем… Я присутствовал при том, когда орхидея была вручена Надежде, но в то время, когда в виде сводящего Орфеуса с ума тонкого и довольно неприятного мужского голоса звучал я в его мозгу, вещая из черной, инкрустированной перламутром трости, и мстительно грыз душу Орфеуса за все те Божьи дары, которые ни за что ни про что получил этот корейский юноша.

Та из черного эбенового дерева выточенная, перламутром украшенная трость слепого Орфеуса, с которою он никогда не расставался, стала моим временным обиталищем с тех пор, как он ослеп, – из выгнутой рукояти палки я и подавал свой голос, искушая беднягу и доводя его до умоисступления. Разумеется, он не зал, когда все же кончится время ветхого Адама, как не знал и того, что все наши неописуемые удовольствия в связи с Адамовой смертью и с умиранием всех его потомков также кончатся. Не знал Орфеус и того, что ему, как и всем остальным бездельникам Адамова рода, будет вскоре возвращено бессмертие – то, чего они лишились благодаря гениальному ходу шахматиста, всегда игравшего черными фигурами.