Одра не могла вспомнить, какие предсказания выдавала девушка, хорошие или плохие, остроумные или глупые, — она в тот вечер тоже сильно набралась. Но прекрасно помнила, что в какой-то момент девушка схватила ее руку и руку Билла и объявила, что они очень и очень подходят друг другу. Идеальная пара. Одра помнила, что не без ревности наблюдала за лакированным ногтем девушки, исследующим линии на его ладони — и как глупо это выглядело в странной лос-анджелесской киношной субкультуре, где у мужчин вошло в привычку похлопывать женщин по заду точно так же, как в Нью-Йорке — целовать в щечку. Но в этом движении ногтя по линиям ладони было что-то интимное и томительное.
И тогда никаких белых шрамов на ладони Билла она не заметила.
А ведь наблюдала за процессом ревнивым взором любящей женщины, и не сомневалась в своей памяти. Точно знала — не было никаких шрамов.
Теперь она так и сказала об этом Биллу.
Он кивнул:
— Ты права. Их не было. И хотя я не могу в этом поклясться, не думаю, что они были здесь вчера вечером, в «Плуге и бороне». Мы с Ральфом опять соревновались в армрестлинге на пиво, и я думаю, что заметил бы их. — Он улыбнулся. Сухо, невесело и испуганно. — Думаю, они появились, когда позвонил Майк Хэнлон. Вот что я думаю.
— Билл, это же невозможно. — Но она потянулась за сигаретами.
Билл смотрел на свои руки.
— Это делал Стэн. Резал наши ладони осколком бутылки из-под кока-колы. Теперь я помню это совершенно отчетливо. — Он посмотрел на Одру, и в глазах за линзами очков читались боль и недоумение. — Я помню, как осколок стекла блестел на солнце. Прозрачного стекла, от новой бутылки. Прежде бутылки кока-колы делали из зеленого стекла, помнишь? — Она покачала головой, но он этого не увидел. Снова изучал свои ладони. — Я помню, как свои руки Стэн порезал последним, прикинувшись, что собирается располосовать вены, а не сделать маленькие надрезы на ладонях. Наверное, он блефовал, но я чуть не шагнул к нему — чтобы остановить. На секунду-другую мне показалось, что он и впрямь хочет вскрыть себе вены.
— Билл, нет, — говорила она тихо. На этот раз, чтобы зажигалку в правой руке не мотало из стороны в сторону, она сжала запястье левой, как делает полицейский при стрельбе. — Шрамы не могут возвращаться. Или они есть, или их нет.
— Ты видела их раньше, да? Это ты мне говоришь?
— Они едва заметные, — ответила Одра, более резко, чем собиралась.
— У нас у всех текла кровь, — продолжил вспоминать Билл. — Мы стояли недалеко от того места, где Эдди Каспбрэк, Бен Хэнском и я построили тогда плотину…
— Ты не про архитектора?
— Есть такой архитектор?
— Господи, Билл, он построил новый коммуникационный центр Би-би-си! Здесь до сих пор спорят, что это, голубая мечта или жертва аборта!
— Что ж, я не знаю, о том ли человеке речь. Маловероятно, но возможно. Бен, которого я знал, любил что-нибудь строить. Мы стояли, и я держал левую руку Бев Марш в правой руке и правую руку Ричи Тозиера — в левой. Мы стояли в воде, словно баптисты юга после молитвенного собрания в шатре, и я помню, что видел на горизонте Водонапорную башню Дерри. Белую-белую, какими, по нашему представлению, должны быть одежды архангелов, и мы пообещали, мы поклялись, если все не закончилось, если все случится снова… мы вернемся. И сделаем все еще раз. Остановим это. Навсегда.
— Остановим — что? — воскликнула Одра, внезапно разозлившись на него. — Остановим — что? О чем, мать твою, ты говоришь?
— Я бы хотел, чтобы ты не с-с-спрашивала… — начал Билл и замолчал. И она увидела, как смущение и ужас растеклись по его лицу, словно пятно. — Дай мне сигарету.
Она протянула ему пачку. Он закурил. Курящим она никогда его не видела.
— Я раньше заикался.
— Ты заикался?
— Да. Давно. Ты сказала, что я — единственный человек в Лос-Анджелесе, который решается говорить медленно. По правде говоря, я не решаюсь говорить быстро. Это не рефлексия. Не осмотрительность. Не мудрость. Все излечившиеся заики говорят медленно. Это один из навыков, которые человек приобретает, когда, например, мысленно произносит свою фамилию, прежде чем представиться, потому что у большинства заик с существительными проблем больше, чем с другими частями речи, и самое трудное слово для них — собственное имя.
— Заикался. — Она выдавила из себя легкую улыбку, будто он рассказал анекдот, а она не уловила соль.
— До смерти Джорджи я заикался умеренно, — ответил Билл и уже слышал, как слова начали двоиться у него в голове, и появляющиеся двойники отделялись от них на бесконечно малую толику времени; нет, с языка они слетали нормально, в его привычной замедленной и мелодичной манере, но в голове он слышал, как слова, вроде «Джорджи» и «умеренно», разделялись и накладывались друг на друга, превращаясь в «Дж-Дж-Джорджи» и «у-у-умеренно». — Я хочу сказать, иногда заикание резко усиливалось, обычно случалось это в классе, и особенно, если я знал ответ и хотел его дать, но по большому счету все было терпимо. После смерти Джорджи стало гораздо хуже. Однако потом, в четырнадцать или пятнадцать лет, ситуация стала меняться к лучшему. В Портленде я ходил в среднюю школу Шеврус, там логопедом работала миссис Томас, блестящий специалист. Она научила меня нескольким приемам. К примеру, думать о моем втором имени, прежде чем произнести вслух: «Привет, я — Билл Денбро». Я учил французский, и она посоветовала мне переходить на французский, если я совсем уж застревал на каком-то слове. Поэтому, если ты стоишь столбом и готов провалиться сквозь землю, потому что не можешь сказать: «Эт-эт-эта к-к-к-к…» — и повторяешься, как заигранная пластинка, то достаточно переключиться на французский и «ce livre» легко слетит с языка. И это срабатывало каждый раз. А как только ты произнес это на французском, ты можешь вернуться на английский, и с «этой книгой» проблем больше не возникнет. А если ты застрял на каком-нибудь слове, начинающимся с буквы «эс», вроде «стенка», «сердце», «столб», ты начинаешь пришепетывать — «штенка», «шердце», «штолб». И никакого заикания.