«Домье сейчас в крайне стесненных обстоятельствах. У Жеффруа — дюжина рисунков Домье, которые он продает по пятьдесят франков (и даже по сорок, как показывает одно из писем Домье, хранящееся в семье Жоффруа-Дешома). Рисунки эти сделаны пером и слегка подкрашены. У Домье нет заказов ни на литографии, ни на гравюры. Газеты не хотят больше брать его работы. „Шаривари“ не возобновил с ним договора. „Монд иллюстре“ больше не хочет печатать его серии. „Его гравюры, — сказал мне Шанфлёри, — побуждали некоторых читателей отказываться от подписки“».
Свидетельство Бюрти подтверждает то самое место из письма Теодора Руссо, которое уже цитировалось выше: «Мы знаем от Сансье, что „Шаривари“ вновь пригласил Вас, и хорошо сделала».
Есть и другие свидетельства, которые позволяют нам установить точную дату ухода Домье из «Шаривари», а также узнать, что художник собирался иллюстрировать «Фарсалу» Лукиана и пьесы Аристофана. Вот что писал Бодлер в апреле 1860 года издателю Пуле-Маласси: «Помните о Домье! О свободном Домье, которого „Шаривари“ выставил за дверь в середине месяца, заплатив ему только за две недели вперед! Домье свободен, и у него нет другого занятия, кроме живописи. Подумайте о Фарсале и об Аристофане. Домье нужно подбодрить — завести, как заводят часы. А оба эти замысла возникли у него пятнадцать лет назад. Вот было бы большое и славное дело».
В том же 1860 году Бодлер, с необыкновенным участием относившийся к Домье, писал Луи Мартино:
«Меня глубоко огорчило, что та часть моей критической статьи, которая пронизана духом абсолютного восхищения нашим другом Домье, Вам не понравилась. Я долго изучал карикатуру. Если Вы опасаетесь (как я понял из Вашего краткого письма), что моя статья не может быть опубликована при режиме Наполеона III и Валевского I{214} (при Фульде ее бы напечатали), то ее надо попросту снять».
Следовательно, вопреки утверждениям большинства биографов Домье, дело отнюдь не обстояло так, будто в период 1860–1863 годов он сам отложил в сторону карандаш журналиста, «чтобы отдаться своей склонности к чистому искусству». Лишившись постоянного заработка, который давала ему карикатура, художник был вынужден обратиться к живописи маслом и в особенности к акварели, чтобы заработать себе на хлеб. Эта версия, вне всякого сомнения, менее лестна, чем первая, да только кому не известно, что истина чаще всего унизительна и горька?
Этот период «чистого искусства», которому мы обязаны появлением стольких живописных работ Домье, был для художника, как о том свидетельствует Бюрти, периодом жестокой нужды.
Простодушный и застенчивый, лишенный, подобно большинству своих друзей, подобно добряку Коро, всяких деловых качеств, Домье совершенно не умел превращать свои картины в товар.
Альбер Вольф рассказывает по этому поводу забавный… и грустный случай:
«Бедняга до того привык к пренебрежительному отношению со стороны людей, именуемых любителями искусства, руководствующихся не хорошим вкусом, а модой, что не решался назначать какую-то цену своим работам: он не котировался на бирже… картин… „Да это же карикатуры!“ — говорил любитель, подобно тому, как великий король при виде творения Тенирса{215} воскликнул: „Уберите этих уродов!“»
Друзья Домье из кожи вон лезли, стараясь пристроить его акварели и картины. Однажды Добиньи рекомендовал Домье американскому торговцу.
— А он дорого продает свои работы? — спросил торговец.
— Очень дорого, — ответил Добиньи.
— Вери уэлл! Пойдем к нему!
На другой день состоялся визит к Домье. Добиньи предупредил своего друга короткой запиской: «Приоденься немного, — писал он ему, — и поставь на мольберт картину, которую ты только что закончил. Не вздумай просить за этот маленький холст меньше пяти тысяч франков».
Американец, которого привел Добиньи, разглядывает картину.
— Сколько? — говорит он.
Домье колеблется: никогда он не посмеет назначить такую цену…
— Сколько? — повторяет американец.
— Пять тысяч франков, — говорит Домье, краснея до слез.
— Покупаю, — говорит американец, — а еще что-нибудь есть у вас?
Нетвердой походкой, не привыкший к таким удачам, художник отправился за другим холстом, куда интереснее первого, и поставил картину на мольберт.
— Сколько? — спросил американец.
Домье смутился: его друг Добиньи не говорил, какую цену удобно назвать для этой второй картины. Предоставленный самому себе, он вконец оробел, и когда американец вторично спросил: «Сколько?» — Домье ответил: «Шестьсот франков».