И тем не менее старший лейтенант решил двигаться вперед. По крайней мере до тех пор, пока не станет ясно, частью какого соединения была повстречавшая нас группа гитлеровцев.
С этого момента вера в безусловную необходимость действовать именно так, а не иначе, заставила Ивана Самусева преодолеть даже голос здравого смысла. Он впервые ощутил себя по-настоящему, до конца командиром. Многократно обострившееся чувство ответственности пробудило в нем прозорливую, расчетливую атаманскую хитрость, так необходимую руководителю отряда, собирающегося вести «лесную» войну.
Часа через три, продвигаясь по полосе, мы вышли к глубокой и широкой балке. На противоположном склоне ее раскинулись сады и белые мазанки, длинные приземистые скотные дворы колхозной фермы. Залегли на опушке, ничем не выдавая своего присутствия. Заря, вытащив из тощего «сидора» свою драгоценную оптику, стал по квадратам изучать раскинувшийся перед нами мирный пейзаж.
Минут через пятнадцать старший сержант обнаружил то, чего все мы опасались: темные громады двух немецких танков. Они смутно просматривались сквозь ячею камуфляжной сети, небрежно притрушенной соломой. Танки были замаскированы между двумя скирдами. В стороне, там, где плетень вплотную подступал к пыльному шляху, зоркие глаза снайпера углядели бруствер артиллерийского окопа и тоненькие, будто поднятые оглобли, стволы двух зениток. Неширокая речушка, змеившаяся на дне ложбины, густо поросла [101] камышом, от нее щедро тянулись вокруг бугорки болотистых кочек.
— Так... Понятно... Очень даже ясно. Попробуем, обязательно попробуем, — негромко приговаривал Самусев, лежа рядом со старшим сержантом Зарей и вглядываясь в оптический прицел. — Большого риска здесь нет, — заключил он. — От полосы до фермы — километра полтора, да речушка — метров триста. Танки через болото не полезут. Сейчас продвинемся по полосе. Половина наших останется в лесу. С этого места пойдем цепью вниз наискось, вроде хотим выйти к западной околице. Скрываться не будем. Наоборот, гимнастерки прикажу снять, рубахи заметят скорей. У воды остановимся, оденемся, будто засомневались, а потом опять к полосе. Если наши — себя окажут, а немцы — увидят, что уходит добыча, — не выдержат. Склон, правда, крутоват, зато сухой. Бежать нам секунд сорок — пятьдесят. Прицельный огонь на дистанции почти два километра тоже не так уж страшен.
— А может, не стоит сейчас себя обнаруживать, товарищ старший лейтенант? — засомневался Заря. — До ночи мы еще десяток километров сделать можем — полоса-то к самому горизонту уходит, а там, может, и свои?
— Риска большого нет, — убежденно проговорил старший лейтенант. — Боезапас попусту немцы расходовать не станут. Уйдем. А обстановка сразу прояснится. От перекрестка, где на мотоциклистов напоролись, мы километров пятнадцать уже отмахали.
Когда Самусев обсуждал план со всеми младшими командирами, кряжистый крепко сбитый сибиряк со смешной и вкусной фамилией Пельменных дополнил план небольшой, но существенной, деталью:
— Чуть тронемся — махорочку-то порастрясти придется. Потереть да потрясти. Овчарку с лайкой я, конечно, не сравню... Однако и овчарок очень опасаться следует.
* * *
Сухо прошелестев, казалось, над самой головой пролетел снаряд. Со скрежещущим ударом разрыва слился округлый звук пушечного выстрела. «Сильная пушка, — подумала я. — Значит, машина тяжелая, в [102] болото не полезут». Второй рокочущий дуплет расколол тишину, второй грязно-желтый куст поднялся на склоне перед самой опушкой, но лес уже протягивал навстречу нам свои добрые широкие зеленые ладони. Потерь не было. Одного пуля царапнула по боку, другому осколок резанул мякоть левой руки. За точное выяснение обстановки это была не такая уж большая плата.
Трудно сказать, сколько мы прошли в тот день. Во всяком случае, много. У меня утомление сказывалось на состоянии глаз. К вечеру совсем перестала видеть. Брела, придерживаясь левой рукой за брезентовый ремень Машиной санитарной сумки, ориентируясь на легкий звук ее шагов, и ощущала только одно — как в тяжелой, будто дробью заполненной, голове колотят в виски острые молоточки пульса.
Двигавшийся метрах в ста впереди колонны Пельменных остановил движение, сообщив, что полоса обрывается у оврага. С той стороны доносится собачий брех и тянет дымком. Я едва могла передвигаться. Бессильно повалилась на землю, не видя сумки, которую Маша пыталась подложить мне под голову. Поймав подругу за руку, зашептала горячо, как в лихорадке:
— Машенька! Ты только никому ничего не говори про меня... Понимаешь, ничего. А если что, если немцы, так лучше сразу. Попроси Самусева, пусть даст свой наган.
— Ты что, сумасшедшая! Как можно думать о таком? Да ты понимаешь, что старший лейтенант... — Маша осеклась, услышав спокойный, чуть осипший тенорок Самусева:
— Кто это тут меня поминает? Уж не красавицы ли наши? А я зарос щетиной, как леший.
— Слышишь, молчи про глаза! — успела я шепнуть подруге. С трудом выпрямившись, села, поправила волосы, с деланным оживлением пригласила: — Присаживайтесь, товарищ старший лейтенант. И разрешите не приветствовать вас по Уставу. Лучше расскажите, как наши дела.
Самусев присел. Пошуршав газетой, оторвал клочок, свернул самокрутку. Мягко царапнуло по кремню колесико зажигалки, остро-щекочуще запахло листовым абхазским самосадом. [103]
— А демаскировать нас не боитесь? — Я изо всех сил старалась направить беседу в «зрячее» русло. И наверняка бы выдала себя, не будь мысли Самусева так далеко.
— Я ведь под плащом, — машинально отозвался он и, видимо, не в силах дальше придерживаться прежнего тона, со вздохом добавил: — Что касается планов, они как у той одесской гадалки — всех от казенного дома упреждала, а потом сама уселась за мошенничество... Послал людей в разведку. Пельменных с ними ушел, думаю, с охотником беды не случится. Придут, доложат, тогда и думать будем. А вообще-то, девушки, я на вас большие надежды возлагаю. Пока не добудем оружия, придется вам быть нашими поводырями. Платья гражданские где-нибудь прикупим, деньги у меня есть. Будете в паре, как подружки, от околицы к околице продвигаться. Хлопцы наши все по-госпитальному, под нулевку, острижены. Их любой опознает. А вы под сочинским солнцем загорели, сойдете за казачек. Да и прически у вас нормальные.
— Поводырями? И без всякого оружия? Да знаете ли вы, товарищ старший лейтенант... — неожиданно грубым голосом начала Иванова и охнула от моего щипка.
— Помолчи, Машенька, помолчи, милая! Не удивляйтесь, товарищ старший лейтенант, что я ее все время прерываю. Идея отличная. Я постараюсь изобразить слепую... А Маша мне поводырем будет. Правда, Машенька?
— П-правда, — после недолгой паузы подтвердила Иванова и, не удержавшись, съязвила: — Лихой будет отряд. Разведка слепая, бойцы безоружные. Повоюем...
— Хватит! — Вскочил Самусев. — Ты понимаешь, что за такие разговорчики на передовой с тобой сделать надо?!
— Ну конечно, не понимает, — спокойно подтвердила я. — Не понимает, как можно шутить, а как нельзя. Только к делу-то эти шутки отношения не имеют. Маша у нас такая. За словом в карман не лезет, но и под огнем не тушуется. Да вы садитесь, товарищ Самусев. [104]
— Некогда. Идти надо. Мы еще вернемся к этому разговору. — И ушел, похрустывая сухими ветками.
— Слушай ты, психопатка окаянная! — Голос Маши Ивановой дрожал от сдерживаемой злости. — Какая из тебя разведчица? Ни высмотреть, ни убежать, ни записать ничего толком не можешь! Куда тебя в поиск? Забыла, что это такое?
— А ты помнишь, что Неустроев рассказывал? Нет? Ну а я не могу забыть, как наши Херсонесский маяк защищали. И довольно об этом. В разведку я ходить буду!
Ночь прошла в общем спокойно. Вскоре после полуночи со стороны станицы донеслось несколько одиночных пистолетных выстрелов. Хмельные голоса долго тянули заунывную незнакомую мелодию. К трем утра, когда предрассветные облака подрумяненными оладьями проступили на голубеющей сковороде неба, вернулись разведчики.