Панов прихлебывал чай, шумно втягивая воздух.
— Горячий… Да, между прочим, этот птенец Курганов в наряде, что ли?
Ребята нахмурились, Иванов тяжело вздохнул.
— Почему вы молчите? На губе, что ли, сидит?
— На губе у нас пока никто не сидел, — злобно отрезал Ника, — так что тебе предоставляется полная возможность отдохнуть там, хотя ты и сержант.
Панов перестал есть, отставил стаканчик.
— Где… Андрюшка? — глухо спросил он, и светлые глаза забегали тревожно, оглядывая каждого.
— Кажется, погиб твой друг, — подчеркнув слово «твой», отчеканил Ника. — Впрочем, точно не известно.
И Ника рассказал все, что знал.
Панов, потемнев, угрюмо ковырял мозоль на ладони.
— Говоришь, немецкий офицер в лес повел и выстрел был слышен?
— Да. Но, может, он бежал.
— Он же раненый, — заметил Копалкин.
— Где ж ему убежать? — горестно произнес Панов и поник головой. — Он слабенький…
Добровольцы молчали. Копалкин всхлипнул и, застыдившись, усиленно засморкался. Валька Бобров сказал:
— На комсомольский учет у меня станешь… Как там наша Ильинка? Стой, впрочем, ты же… Ты как сюда… Ты же эвакуировался. Как нас разыскал?
— Как видишь, я не в Ташкенте, а здесь. Остальное неважно.
— Так как там, дома?
— Спать я хочу… Куда прилечь разрешите?
Вовка лег на нары, закрыл глаза. Перед ним встало минувшее.
Суматоха, толчея, неразбериха на Казанском вокзале: толпы эвакуированных, занимающих вагоны. Теснота, ругань, слезы. Поезд двигался медленно, подолгу простаивал на полустанках. Жара усиливалась с каждым часом, становилась пыткой. Даже ночь не приносила облегчения. Одежда прилипала к телу, становилась мокрой, скользкой. Ночами Панов выходил в тамбур, закуривал, подставляя голую грудь теплому ветру, вглядывался в темноту, рассматривал крупяные звезды.
На восьмые сутки поезд прибыл на станцию Арысь. Панов вышел на станцию: два-три домика вплотную прижались к полотну, теснимые со всех сторон желто-бурым океаном песков. Ни деревца, ни листочка. Пассажиры угрюмо смотрели в бескрайную, выжженную степь, разглядывали худого голенастого верблюда с облезлой шеей и глянцевитыми плешинами на вздувшихся боках. Верблюд жевал, презрительно кося на людей мутное яблоко глаза.
— Колючки жрет, — заметил пожилой бородач в суконном картузе. — Вот это скотина!
— Доехали до краю земли, жарынь, воды нет, мертвая пустыня.
— Зачем так говоришь! — вмешался бронзоволицый жидкоусый железнодорожник в промасленной спецовке. — Здесь знаешь, какие колхозы есть? Миллионеры. Фрукты, баранина, хлопок — якши. А хочешь купаться, скидай шурум-бурум — и в арык. — Оскалив сахарные зубы, он указал на микроскопический ручеек.
Последняя ночь до Чимкента показалась Панову бесконечной. На третьей багажной полке в полночь раздался хрип. Панов приподнялся на локте. Прямо в лицо ему хлынул алый поток. Умер бородатый старик, тот самый, что с удивлением рассматривал верблюдов. Уже на перроне Панов видел, как снимали с поезда старушку, сердечницу, — она успела закоченеть, рука не держалась на носилках, чертила по песку ломаные линии.
Панов поступил на завод, сдал документы в вечернюю школу. В первые дни он успокоился, решив, что обрел то, что искал, но потом начались душевные муки. Парня точила тоска. Она подстерегала его повсюду — на заводе только и говорили о фронте, рабочие завидовали бойцам, и каждый день директор в обеденный перерыв убеждал молодежь не осаждать военкоматы, а работать на оборону в тылу.
— Эх, сейчас бы на фронт! — мечтательно говорил то один, то другой.
И Панову казалось, что рабочие как-то странно поглядывают на него.
Разнесся слух, что у Панова плохое зрение, и начальник цеха, седой, широкоскулый казах, заботливо сказал ему:
— Слушай, болят глаза, да? К врачу ступай, очки надо. Иди сейчас, я разрешаю.
Панов покраснел и пошел к врачу. Долго топтался у двери кабинета и сдавленным голосом жаловался на резь от пыли.
Молоденькая женщина в халате попросила его:
— Вы подождите, товарищ, сейчас раненых из госпиталя на консультацию привезли. Извините, пожалуйста.
Панов присел на табурет. В кабинет вошли раненые — забинтованные, заросшие, одного вели под руки, следом шел на костылях командир с изуродованным лицом и черной повязкой на глазу.
— Спичек нет, братишка? — обратился одноглазый.
Панов торопливо протянул коробок, но врач предупредил его:
— Здесь курить не полагается.
— Виноват, товарищ доктор, это я от волнения. Только что сводку передавали: Киев сдали.