— Идите своей дорогой! — пыхтел он, окидывая обоих свирепым взглядом затравленного волка.
— Коли ты мирный человек, так мы тебя пальцем не тронем, — отвечал Юрий. — Но кто ты такой? Говори.
— Стану я всякому мальчишке ответ держать!
— А я скажу тебе, кто ты: ты — разбойник Осип Шмель, из шайки Стеньки Разина.
— Николи я ни о каком Осипе Шмеле, ни о шайке Стеньки Разина и слыхом не слыхал.
— Кого ты, любезный, морочишь? Сейчас ведь только подслушал, как ратники нас о тебе спрашивали. Да и приметы у тебя все те же, что показаны в государевом указе: волосы черные, лицо смуглое…
— Мало ли кто черен и смугл из лица!
— На левой щеке рубец от самого уха…
— Дерево в лесу рубил, ну сучком и поцарапнуло.
— А левую руку свою ты зачем прячешь?
— Вовсе не прячу!
— Есть ли у тебя на ней все пять пальцев? Покажи-ка. У Шмеля недостает мизинца.
Разбойник понял, что долее отпираться все равно ни к чему бы уже не повело.
— Ну, что же, опознали молодца, так и спорить не о чем, — сказал он совершенно уже иным, упавшим тоном. — А государев указ про меня кому дан? Родителю твоему, что ли?
— Да, родителю.
— Боярину, значит?
— Боярину.
— И прислан от воеводы?
— От воеводы.
— Так… Стало, ты выдашь меня головой своему родителю, а он — воеводе? С безвинного человека будут кожу драть кнутом, а тебе и любо?
— Ты-то безвинный? Душегуб!
— Какой я душегуб, помилуй Бог! — вздохнул разбойник. — Сроду за мной того не водилось.
— Ни одной души христианской не загубил? Ей-Богу?
— Чтоб мне на этом самом месте без исповеди издохнуть!
— Но был же ты все-таки в шайке Стеньки Разина?
— Ох, ох, ох! Чашу горя людского ты, барич милый, не токмо еще не испил до дна, но, знать, и не пригубил. Кабы знал ты да ведал, как иной из нашей братьи в экую шайку попадает, так пожалел бы всем сердцем.
— А ты как же попал? — спросил Кирюшка. — Занятно бы послушать.
— Занятно! Эй, милый! Ведь вон барич все равно меня выдаст, так чего уж тут рассказывать?
— Дай ему рассказать, Юрий, — попросил брата шепотом Илюша, которого подкупил искренний тон Шмеля. — Ведь почем знать…
— Коли ты и вправду можешь оправиться перед нами, — обратился Юрий к разбойнику, — так расскажи по совести все, как было. Там виднее будет.
— По истине все поведаю, необлыжно, как на духу, — уверил Шмель. — Случилась беда со мной неоглядно, неопамятно…
И поведал он им историю своей жизни — вымышленную или подлинную, об это они никогда потом так и не узнали. По его словам, еще пять лет назад он был крестьянин как крестьянин, была у него своя избенка, была лошадка, коровушка, была и семейка, жена да двое малых ребят. Да на напасть не напрясть! Послал на ту пору Господь небывалую засуху, за все лето ни капельки дождя. Сена не собрали и на ползимы, а хлеб солнцем вконец спалило, не вернули и семян. Ну, зимой, известно, голод да мор, перво-наперво пала лошадь, потом корова, а без коровы не стало и молока детишкам. Пришлось кормить их черным хлебом, да не мучным, а мякинным с лебедой. И схоронили на первой неделе Великого поста мальчугу, а на четвертой и девчурку. Стосковалась тут по деткам женка до смерти, сама того мякинного хлеба в рот не стала уже брать…
Рассказчик встряхнул головой и крякнул, словно в горле у него запершило.
— Протянула, голубка моя, еще этак до Фоминой, а там как хлынула у нее кровь гортанью, так тоже Богу душу отдала… — заключил он свою скорбную семейную хронику, утирая рукавом глаза: воспоминание о покойных жене и детях смягчило, казалось, его зачерствелое сердце.
Мальчики относились к его рассказу вначале с понятным недоверием, особенно Юрий, но теперь и он был тронут.
— Да разбойничать-то ты зачем пошел? — спросил он. — Ведь у тебя осталась изба, земля…
— Да что в них толку без скота? А без хозяйки в доме пусто, неустройно, неукладно…
— Так женился бы снова.
— Когда в мошне ни копеечки щербатой? А помещику своему я и раньше-то уж задолжал за мякину, в вечную кабалу ему записался.
— В вечную кабалу! Так как же ты тогда посмел от него уйти!
— Мочи моей не стало! Затужил по женке, по деткам так, что на поди. Доброй волей меня все равно не пустили бы, ну, убегом и убег! Много нас, крепостных, в те поры от голодухи по белу свету разбрелось.
— И ты ушел на Волгу?
— Куда нужда горькая не загонит! А наслышан я был уже раньше про вольное житье-бытье у атамана молодецкого Степана Тимофеича…