И, полный сознания своего высокого чина, он гулко ударил себя кулаком в выпяченную грудь.
— Ежели ты и вправду сотник атамана Разина, — вступился тут капитан Бутлер, — то и должен бы держать себя как сотник, а не как пьяный мужик, не срамить своего атамана.
— Что? Что? — заревел Шмель, уже свирепея, и приступил к нему с приподнятой в руке нагайкой. — Да ты-то кто такой, что смеешь говорить так со мною?
— Я — капитан царского корабля "Орел"… Рука с нагайкой опять опустилась.
— Капитан? Гм… Ну, и убирайся на свой корабль, не суй туда носа, куда тебя не просят. Нам, казакам, государевой грамотой все вины наши отпущены, и нету нам тепереча удержу! Толковать нам с тобой больше нечего.
И от капитана он повернулся снова к старцу-гелюнгу.
— Еще раз, старина, спрашиваю тебя: будет ли твоя внучка играть для меня аль нет?
— Сказал я тебе, господин сотник, что играть ей для тебя никак не можно…
— Для меня не сыграет, так сыграет для моего атамана! Да чтоб одной ей у нас скучно не было, так и других девчат с собой тоже сволочем. Гей, братцы-молодцы, хватай каждый одну в охапку!
Самодурное приказание казацкого сотника было принято его подгулявшими товарищами с одобрительным гоготаньем, перепуганными же калмычками — с воплями и визгом.
Тут, для всех совершенно уже неожиданно, выступил новым их защитником Илюша.
— Полно вам дурить, ребята! — крикнул он, и отроческий голос его зазвенел так пронзительно, как у горластого молодого петушка. — Атаман ваш Разин не подписал еще договора с воеводами. А за ваше буйство воеводы наверно откажут в пропуске на Дон всему вашему войску.
Как ни была затуманена голова бесшабашного сотника, а все же он не мог не понять, что если договор воевод с атаманом не будет подписан, то в ответе прежде всего останется он же, Шмель, и ему несдобровать. В то же время он узнал и нашего боярчонка; а потому счел за лучшее благовидным образом пойти на мировую.
— Ба, ба, ба! Не сонное ли видение? — усмехнулся он в лицо Илюше. — Ты-то, сударик, отколь вдруг повыявился? Аль по братце взгрустнулося? А он-то, бедняга, с тоски по тебе, поди, совсем извелся. Идем-ка с нами: то-то тебе, я чай, обрадуется.
— Я и так уже буду к вам с воеводами, — был сдержанный ответ.
— С воеводами! Под крылышко их прячешься? Эх, паря! Смехота, да и только. Не гораздо ты вслушался и шутки не выразумел; думал, небось, что я с какого умысла, — ни, Боже мой!
Развязавшийся у разбойника язык еще долго, пожалуй, не умолк бы, не поторопись хозяин кибитки налить ему из большого кувшина в серебряную чарку какой-то жидкости.
— Да это что у тебя, любезный, водка, что ли? — спросил Шмель, принимая чарку.
— Водки вашей русской у нас, господин сотник, нема, — отвечал калмык с поклоном. — Это наша калмыцкая рака. Многие русские тоже хвалят, что вкуснее еще водки.
— Ври больше! "Вкуснее!" Ну, да на нет суда нет.
И, опрокинув себе чарку в глотку, он крякнул и вторично подставил ее под кувшин. Выпив и вторую порцию одним духом, он не возвратил уже чарки хозяину, а преспокойно опустил ее к себе в карман; вместо же того взял из рук калмыка самый кувшин, приложил к губам и, уже не отнимая, опорожнил до половины; после чего передал своим подчиненным.
— Допивайте, братцы: не обидеть бы хозяина. С добрым человеком я смирнее теленка, — продолжал он, обводя окружающих посоловелым взором. Остановив его снова на внучке гелюнга, он подмигнул ей полушутливо, полуукорительно. — Красна ягодка, да на вкус горька! Ну, счастливо оставаться.
И, покачиваясь, он вышел из кибитки, сопровождаемый своими товарищами.
Все оставшиеся вздохнули с облегчением. Голландцы тоже было приподнялись и стали прощаться. Но без угощения их ни за что не хотели отпустить. Угощение оказалось чисто калмыцким. Были поданы два сорта сыра: бозо — кисловатый и эйзге — сладкий из овечьего молока; засушенная конина — махан, оладьи на бараньем сале — боорцук, пирожные — мошкоомор и бууркум. Все это с непривычки пахло гостям так противно, что им стоило известного усилия не выказывать слишком явно своего отвращения, и они были очень довольны, когда могли смыть с языка неприятный жирный вкус предложенным им в заключение освежительным кумысом.
Теперь их уже не удерживали. Но крепче всех потряс руку Илюше старец-гелюнг, призывая на его голову благословение великого Будды.
— Да за что? — смущенно пробормотал Илюша. — Я сказал казакам только чистую правду…
— А почто же никто другой не сказал им чистой правды? Одна радость была у меня в старости — внучка, а без тебя ее отняли б у меня… И сама она хочет дать тебе одну вещь на память… Кермина! — окликнул старец внучку, которая, точно ожидая, что вот ее сейчас подзовут, не спускала с них глаз.