Итак, знание. Представьте себе, что все знания мира можно практически мгновенно вложить в головы всех людей. Все знания мира… Готовый заголовок, а?
Невежество — такова почва, на которой растет глупость. Голодное невежество рабов. Сытое невежество мещан. Злобное невежество фашистов. И вот мы уничтожаем почву, за которую цепляются корни глупости…
Дайте, пожалуйста, микрофон, я буду держать сам. Вас эта процедура явно отвлекает. А я хочу, чтобы вы поняли. Итак, что произойдет, если все знания мира сделаются достоянием каждого человека на Земле?
Все знания — слишком неопределенно. Согласен. Скажем так: знания в объеме тридцати — сорока высших образований. В разных сочетаниях.
Разумеется, человек с такой начинкой еще не застрахован от голода, болезней, страданий. Но у него будет иммунитет против скуки, безделья, пьянства. Знания — как уран: когда их объем больше критической величины, начинается нечто вроде цепной реакции. Покой, точнее — застой, просто невозможен.
Полтора миллиарда людей голодают… Вы использовали сильный довод, это врезается в память. Но разве голод не вызван — в конечном счете — низким уровнем образования?
— Положим, все наоборот: уровень образования зависит от благосостояния страны.
— Это похоже на выяснение вопроса, произошла ли первая курица из первого яйца или, напротив, первое яйцо было снесено первой курицей… В обычных условиях образование зависит от благосостояния страны, а благосостояние — от знаний.
Заколдованный круг. Чтобы хоть в какой-то мере расколдовать его, требуются десятки лет. Наши средства и методы обучения имеют поразительно малый коэффициент полезного действия.
Вы понимаете, какая нелепость? Есть знания и есть головы. Но нет эффективных средств, позволяющих в короткий срок вложить все знания во все головы…
Гипнопедия? Да вы просто гений! Вы скромничали, когда говорили о тридцати шести с половиной градусах. Сейчас вы схватили суть дела: нужны принципиально новые средства обучения. Гипнопедия… Что ж, это хорошая вещь. Но существенные изменения в общечеловеческих масштабах требуют средств, в тысячи раз производительнее гипнопедии. Сильнее, надежнее и, главное, производительнее.
Подождите до осени…»
Вечером в полутемной кают-компании мы пили чай из массивных пивных кружек. Я спросил Прокшина, почему он не провел приличного освещения. Он пожал плечами:
— Скучно возиться с проводкой. Здесь нашелся аккумулятор, его хватает на неделю, потом можно зарядить в гараже. Вот и кружки: отыскал в буфете и ладно. Мелочи жизни. Думать надо о другом.
Трудно понять, когда Прокшин говорит всерьез. Во всяком случае, пренебрежение мелочами жизни не мешает Прокшину выглядеть подтянуто, даже франтовато. Он тщательно выбрит, китель и брюки аккуратно выглажены.
— Вам здесь понравится, — сказал Прокшин. — Знаете, я с детства мечтал хотя бы неделю пожить вот так — на старом корабле. Они удивительные, эти старые корабли.
Ведь старые машины обычно не вызывают никаких чувств, разве что жалость. А корабли… Я вырос у моря, дом стоял возле набережной, прямо против моих окон был причал с такими вот старыми кораблями. Я брал книги и уходил туда, чаще всего на колесный буксир «Гном». У входа на причал была прибита доска с надписью: «Суда не ходыть». Но сторож, вечно возившийся с удочкой и червями, смотрел на меня с полнейшим равнодушием. Я лежал на палубе «Гнома», на горячих, шершавых досках, читал, думал или просто смотрел в море… С одной стороны был порт, шумный, дымный. С другой бульвар с нарядными аллеями, лестницами, цветниками. А «Гном», поскрипывая плицами колес, стоял у обшарпанного причала, и никому до него не было дела, никто не видел, как он красив. Он в самом деле был красив. Морские буксиры с гребными колесами давно не строят, вы не судите по пузатым речным буксирам. У «Гнома» был удлиненный корпус с высоким изогнутым форштевнем, великолепная архитектура надстроек (тут все дело в пропорциях) и широкая, наклоненная назад труба… Однажды осенью я вернулся из школы и увидел, что «Гнома» нет. Его повели на слом, ухитрились затопить в каких-нибудь ста метрах от берега и бросили. Там было неглубоко: почти вся рубка, труба, мачта остались над водой. С бульвара все было видно. Впрочем, никто не обращал внимания на затонувший корабль, а мне хотелось реветь от обиды, я впервые потерял друга…
Вечером у меня появилась одна мысль, я понял, что нужно сделать. Через четыре дня, ночью, стащив у сторожа-рыболова ялик, я подплыл к «Гному». Я провозился часа два, вымок, измазался, ободрал ладони, но пристроил в трубе ведро с залитой мазутом ветошью и приладил зажигатель с линзой. Больше всего возни было с этим зажигателем. Его требовалось установить очень точно, чтобы солнце в полдень воспламенило коробку, набитую отломанными спичечными головками… Два дня была пасмурная погода, я боялся, как бы моя пиротехника не отсырела. Солнце появилось только на третий день, в воскресенье. Бульвар был полон народу, я сидел у моря и ждал. Зажигатель сработал чуть позже, я уже начал опасаться, что расчеты неверны. Сначала над трубой поднялся легкий белый дымок, потом дым стал черным и повалил, повалил… Публика бросилась смотреть. Картина удивительная: корабль под водой, но из трубы шпарит густой черный дым. А тут еще волны: набегают на рубку, на трубу — полная иллюзия движения. Сначала люди шумели, смеялись, а потом как-то стихли и долго не расходились… — Прокшин рассмеялся. — Да, картина была могучая! Жаль, я не догадался тогда поднять флаг на мачте…