Я взял жалкие цифры конца XVIII века — они немногим отличались от нуля — и проследил их судьбу: мучительно медленный, почти неощутимый рост на протяжении столетия, затем подъём, становящийся всё круче и круче, почти вертикальный взлёт после второй мировой войны (десятки и сотни условных рабов на человека) и, наконец, нынешний год, к которому каждый из нас стал богаче римского сенатора.
«Размышления рабовладельца» (так я назвал статью) были отосланы, но меня не оставляло какое-то смутное неудовлетворение. Оно не проходило, и, разозлившись, я переворошил заново все цифры.
Нет чувства острее, чем то, которое испытываешь, приближаясь к открытию. Быть может, это передалось нам от очень далёких предков, умевших в хаосе первобытного леса ощутить странное и молниеносно настроить каждый нерв, каждую клеточку ещё не окрепшего мозга в такт его едва различимым шагам.
Теперь я могу объяснить всё в нескольких словах, будто и не было долгих, временами казавшихся безнадёжными поисков.
Жизнь машины, любой машины, становится слишком короткой: в среднем около трёх-четырёх лет. Машина могла бы жить раз в восемь или десять дольше, но наука открывает новые, более совершенные принципы — приходится менять всю нашу технику.
Промежутки между открытиями укорачиваются, и неизбежно наступит время, когда мы должны будем менять машины (подчёркиваю — все машины, весь огромный технический мир) ежегодно, потом ежечасно, ежеминутно.
А иначе — куда денется стремительно нарастающая лавина открытий?…
Быть может, я не нашёл бы ответа на этот вопрос. Скорее всего, не нашёл бы. Есть вопросы, имеющие ехидное свойство появляться задолго до того времени, когда на них можно ответить. Но однажды, листая «Вопросы философии», я обратил внимание на заметку, густо усыпанную примечаниями и оговорками редакторов. В заметке говорилось о принципах дальнего прогнозирования. Речь шла о возможности уже сегодня решать на аналоговых машинах задачи, подобные той, с которой я столкнулся.
В первый момент меня поразила даже не сама заметка, а подпись. Статья была написана Антенной. Я не видел его четырнадцать лет, со школьных времён.
В нашем классе он был самый высокий, но Антенной его прозвали не за рост. Он вечно таскал в карманах кучу радиохлама и каждую свободную минуту собирал приёмники. Делал он это как-то машинально. Он мог смотреть кинокартину или ехать в трамвае, а руки его в это время работали сами по себе: что-то отыскивали в карманах, что-то с чем-то соединяли, наматывали, прилаживали — и вдруг все эти фитюльки, болтавшиеся на разноцветных проводах, оживали, начинали шипеть, свистеть, а потом сквозь плотный шум пробивался голос диктора. Антенна что-то менял, подкручивал: шум таял, исчезал, и возникала прозрачно-чистая музыка.
Не помню ни одного случая, чтобы у Антенны не хватило материала. Он мог пустить в дело любую вещь. Как-то он собрал приёмник из двух радиоламп, мотка проволоки, моей собственной вечной ручки и старого велосипедного насоса.
Антенна приехал с Урала, мы тогда были в восьмом классе, и первое время все выпрашивали у него приёмники. Он отдавал их, нисколько не жалея. Вообще Антенна был хорошим парнем — так считали все, и только он сам, кажется, иногда огорчался, что его вечно тянет лепить приёмники. Он именно так и говорил — «лепить». Ему нельзя было играть в футбол: в самый отчаянный момент он вдруг подбирал обрывок какого-нибудь провода и принимался его рассматривать. Даже в воротах Антенну невозможно было поставить, потому что он сразу начинал возиться со своим радиохламом, а это плохо, когда у вратаря заняты руки. Мы играли на пустыре, за стройкой, а Антенна обычно сторожил портфели.
Он сидел на траве, поглядывал на игру и собирал очередной приёмник.
Работали приёмники лучше заводских, хотя вид у них был не слишком красивый. Антенна почему-то не признавал футляров и коробок, приёмники получались у него открытыми. Начинка висела на проводах, как гирлянда ёлочных игрушек. Но, если Антенне давали футляр, он не спорил и сразу же принимался за работу. Сначала за Антенной ходила целая очередь, а потом мы привыкли. И он делал что хотел: соберёт какую-нибудь замысловатую схему, разберёт и начинает собирать новую…
Он учился с нами только год; потом его семья перебралась куда-то на Алтай. Весь этот год мы с Антенной сидели на одной парте. Мне нравилось следить, как он работает. Именно тогда я всерьёз задумался о своём будущем.
Сейчас, к тому же в беглом пересказе, это звучит наивно: задумался о своём будущем. Но так было. Я не хотел отставать, на то имелась масса причин, и выбрал химию, к которой Антенна был совсем равнодушен.