Женщина-конвоир в гимнастерке и темной юбке ввела Гусько, когда Городулин уже сидел за столом, а Белкин — подле дверей. Оба были в гражданском.
Покуда арестованный шел от двери к углу — это было шагов пять-шесть, — Городулин быстрым, но очень точным взглядом оценил его высокий рост, крепкое телосложение.
Опустившись на табурет, Гусько застенчиво улыбнулся, положил ногу на ногу, как человек, приготовившийся к длинной беседе.
— Гусько Владимир Карпович? — спросил Городулин, но не его, а Белкина.
Белкин кивнул, а Гусько сказал:
— Он самый.
Все еще не глядя на него, Городулин снова равнодушным голосом обратился к оперуполномоченному:
— Имел срок десять лет за бандитизм в 1946 году, двадцать пять лет за убийство с целью грабежа в 1953 году, восемь лет за разбой в месте заключения… Прикиньте, пожалуйста, товарищ оперуполномоченный, сколько это получается всего?
— Сорок три года, — ответил Белкин.
— А отроду ему?
— Двадцать девять.
Краем глаза Алексей Иванович видел, что во время его разговора с Белкиным Гусько сбивал щелчками с колена невидимые соринки.
«Нервничает», — подумал Городулин.
— Вам предъявляется обвинение, — повернулся к нему Городулин, — по статьям пятьдесят девятой, пункт четырнадцатый, и сто тридцать шестой. Содержание статей вам известно?
— Рассказывали, — кивнул Гусько в сторону Белкина.
— Почему же вы не подписываете предъявленного вам обвинения?
— А зачем меня на девять граммов тянут? — усмехнулся Гусько.
— Тянут на то, что заслужили, — резко сказал Городулин. — А девять там граммов или восемь — я не взвешивал. Не в аптеке.
— Что мне судьбой отпущено, то я беру, — сказал Гусько, подтягивая голенища сапог. — А лишнего мне не клейте.
— Из тюрьмы бежал? — спросил Городулин.
— Ну, предположим.
— Три буфета в Усть-Нарве ограбил?
— Это вопрос. Доказать надо.
— Милиционера ножом ударил?
— А если у меня было безвыходное положение! — сказал Гусько. — Ясно, посчитал нужным ударить. Я легонько полоснул, по шее, для острастки.
— И в спину — для острастки?
Гусько улыбнулся широко и беззаботно.
— Этот вопрос. Надо доказать.
— Что ж тут доказывать, — сдерживаясь, спросил Городулин, — если ты нож по рукоятку оставил в ране?
— Не я, — ответил Гусько. — Он сам. Когда мы упали, боровшись, он и напоролся на мой нож.
— А топор в Челябинске тоже не ты швырнул? — спросил Белкин.
— Насчет топора разговору нет, — ответил Гусько. — Это дело чистое, я на суде объясню. Двери ломаете, когда человек отдыхает. Конечно, он не соображает спросонку…
Теперь глаза у Гусько были уже совершенно наглые, насмешливые.
Скользнув холодным взглядом по Гусько, Городулин обернулся к Белкину и лениво сказал:
— Кончаем, Белкин. Чего в самом деле, возиться? «Комар» ведь сознался. Распорядитесь привести его сюда.
Оперуполномоченный тотчас вышел в коридор. Он был в некотором смятении. Ни Городулин, ни он сам понятия не имели о «Комаре». А уж о том, что он сознался, и говорить не приходилось. Очевидно, Алексей Иванович решил рискнуть. Белкин успел заметить, как на одно мгновение застыл на своем табурете Гусько, когда Городулин велел привести «Комара».
Через десять минут в камеру ввели плотника Орлова. Это единственное, что мог придумать Белкин.
Как только Орлов показался на пороге, Городулин сказал Гусько:
— Ну, вот твой кореш. Целуйся с ним. Оба сгорели!
И, быстро ткнув в сторону Гусько пальцем, резко спросил Орлова:
— С ним грабил?
Орлов пошевелил губами и сипло ответил:
— С ним.
— Прокашляйся! — приказал Городулин.
Орлов покорно откашлялся.
— Сука! — просвистел с табурета Гусько.
— А ну, не выражаться! — оборвал его Городулин. — Садитесь, Белкин, за стол, пишите…
В этот день выяснить все до конца еще не удалось, но клин между сообщниками был вбит крепко, и воля Орлова окончательно подорвана. Гусько же временами продолжал цепляться за каждую мелочь, даже потребовал бумагу для жалобы, часто просился в отхожее место. Однако с этого дня утреннюю зарядку делать перестал и в камере поговаривал, что, кажется, «дырка» ему обеспечена.
Каждый раз, выходя из ворот тюрьмы, Алексей Иванович чувствовал безмерную усталость. Допросы Гусько изматывали, вероятно, больше самого Городулина, чем бандита.
Жалости никакой Алексей Иванович к нему не ощущал, да и злобы, пожалуй, тоже. Скорее всего это было изумление, что вот сидит на табуретке человек, у которого все на месте — руки, ноги, крепко сколоченное тело, объясняется он теми же звуками, что и все остальные люди — и, тем не менее, это не человек, и нет у Городулина никакой возможности изменить его.