Выбрать главу

— Молод, горяч, пусть послужит, покажет себя пошире, а там и благодарностью не обойдем.

Лейтенанта Гусеницына Григорьев не любил, а за что — точно и сам не знал. Во всем: в лице Гусеницына, в его голосе, в походке проступало что-то хитроватое, неискреннее. Не любили лейтенанта и его подчиненные, постовые милиционеры.

До перехода в оперативную группу, когда он был еще командиром взвода, Гусеницын в обращении с подчиненными слыл непреклонным, а порой до жестокости упрямым. Полковнику Колунову это казалось образцом дисциплинированности командира.

Бездушный и черствый, он не видел в человеке человека.

А однажды сержант Захаров был свидетелем, когда Гусеницын оштрафовал старика за курение в вокзале. Сухой, высокий и бородатый — незаросшими у него оставались только лоб, нос да глаза — пассажир походил на тех благородных стариков, за которыми охотятся художники. Видя, что у буфета парни в шляпах свободно раскуривают, старик достал кисет с самосадом и свернул козью ножку. Но не успел он сделать и двух затяжек, как к нему подошел Гусеницын.

— За курение в общественном месте с вас, гражданин, взыскивается штраф в сумме пяти рублей.

Сколько тот ни умолял, — от штрафа не ушел.

Захаров хотел тогда подойти к Гусеницыну, остановить, урезонить, но устав и дисциплина не позволяли подчиненному вмешиваться в дела старшего.

Случаев, когда Гусеницын штрафовал за мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил он мелко, эгоистично и без стеснения: он всегда старался уколоть сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. «Добряк», «плакальщик», «опекун» — часто слышал Захаров от Гусеницына, но делал вид, что эти клички его нисколько не трогают.

Затаенную неприязнь между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника Колунова. Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою лысую голову и улыбался. «Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас нет критики и самокритики? — можно было прочесть на лице начальника. — Ишь, как чистит!».

Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницына.

За последний год стычки между Захаровым и Гусеницыным участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, от чего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:

— Вот петухи! Ну и петухи: один — службист, другой — гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву. — Ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят…

Григорьев в ответ кивал головой и замечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли нужно.

После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницына и Захарова.

Лейтенанту он добрых полчаса «читал» мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что, прежде чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницын отвечал неизменным «Слушаюсь», или «Учту в дальнейшем», «Больше не повторится»… На прощанье, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции.

Разговаривая с Захаровым, Колунов расхваливал сержанта за то, что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за «мягкотелость». «Жалости в нашем деле не должно быть, мы должны воспитывать, а не жалеть. А если нужно — жестоко наказывать! Карательная политика нашего государства по отношению к правонарушителям имеет и другую сторону — воспитательную. Воспитание через наказание!».

С тоской и молча выслушивал сержант эти заученные слова.

Был случай, когда сержант подал на Гусеницына рапорт, но кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, «прочистив с песочком», по-отцовски наказал «не грызться».

Когда же Гусеницына в порядке повышения в должности назначили оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь антагонистам схватываться не из-за чего…

Первые месяцы Гусеницын с головой ушел в свою новую работу и уже стал забывать о «неладах», которые случались раньше между ним и Захаровым. Но это затишье, однако, продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело об ограблении Северцева.

Дело Северцева лейтенант принял неохотно, хотя внешне этого не показал, — майора Григорьева он побаивался.

Первый допрос Северцева не дал ничего.

Часа три после этого Гусеницын ездил с Северцевым на трамваях; у скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:

— Кто его знает, может быть и здесь. Не помню.

Внутренне Гусеницын был даже рад этому. «Искать наобум место преступления в многомилионном городе, а найдя, встать перед еще большими трудностями — кто совершил? — значит взвалить на свои плечи чертову ношу», — про себя рассуждал лейтенант.

При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров.

Самодовольно улыбаясь, Гусеницын ликовал: Захаров пришел к нему на поклон, учиться.

— Что ж, давай, подучись. Правда, университетов мы не кончали, но кое-как справляемся.

Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.

Сержанту бросилось в глаза, что в протоколе лейтенант записывает одни отрицательные ответы: «не знаю», «не помню», «не видел»…

Вопросов было много. Расспрашивал Гусеницын об одежде грабителей, об их особых приметах, о ресторане, об официантках, о номере такси, на котором они ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался после ограбления.

Странным Захарову показалось только одно — почему лейтенант прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях Северцева. Ему хотелось подсказать это но, зная, что порядок исключает постороннее вмешательство в ход допроса, он промолчал.

Зато после, когда Северцев отправился обедать в столовую, где его кормили по бесплатным талонам, Захаров подошел к Гусеницыну и осторожно напомнил ему про кондукторшу.

— Не суйте нос не в свое дело, — грубо оборвал лейтенант.

А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницына вызвал к себе майор Григорьев.

Григорьев грузно сидел в жестком кресле, о чем-то думал…

О себе майор говорить не любил. Однажды к нему пришел корреспондент милицейской многотиражки и просил рассказать, за что он награжден десятью правительственными наградами. От этого вопроса майор отделался шуткой.

Когда же корреспондент спросил, какой день он считает самым памятным в своей жизни, и приготовился записывать рассказ о какой-нибудь сногсшибательной операции, то и на это майор ответил не сразу.

После некоторого раздумья он сказал, что таким днем в его жизни был день, когда он стоял в почетном карауле у гроба Феликса Дзержинского.

…Появление Гусеницына вывело майора из раздумья.

— Что нового? — спросил он.

— Объездили все окраинные поселки, прилегающие к железнодорожным линиям, где ходят трамваи и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: «Кто его знает, может, здесь, а может быть, нет».

— А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал? Вы об этом подумали?

Такой вопрос лейтенант ожидал и поэтому уже приготовил ответ, избавляющий его от упрека в бездушии:

— Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может. И потом, товарищ майор, я думаю, что вопросы устройства на учебу не входят в наши функции.

— Да, вы правы, не входят, — ответил майор, барабаня пальцами по столу.

Словно очнувшись от набежавших воспоминаний, майор вздохнул и грустно посмотрел на Гусеницына.

— Хорошо, оставьте дело, я посмотрю.

Откозырнув, Гусеницын вышел.

Недовольный возникшими у майора сомнениями, лейтенант спустился в дежурную комнату, где в ожидании инструктажа находилась очередная смена постовых милиционеров. Накурено было так, что хоть топор вешай. У окна на лавке сидел Северцев. Его голова была забинтована, на белке правого глаза ярко алел кровоподтек. Сержант Захаров попытался приободрить его: