— Ну что? Так лучше?
— Нет, все равно недостаточно темно.
— Знаете, милая моя, я много чего умею делать, но погасить луну даже мне не под силу.
Поскольку Верена продолжала сидеть неподвижно, он сказал со вздохом:
— Ну хорошо, если вы считаете, что сами сможете влезть в свою сорочку, я повернусь к вам спиной.
А какая, собственно, разница, подумала она устало. Они ведь с ним в комнате наедине, и после того как она заснет, он может воспользоваться этим как захочет… Расстегнув остальные пуговицы, она приспустила ночную рубашку Сары с плеч, затем встряхнула чистую сорочку и натянула ее через голову, так чтобы свисающая нижняя часть прикрыла ей грудь. Продев руки в проймы, она вытянулась в струну, давая сорочке упасть на бедра, после чего, с трудом встав на ноги, одной рукой принялась стаскивать, вниз ночную рубашку, а другой ухватилась за подол сорочки, чтобы опустить ее до конца. Пытаясь переступить через ночную рубашку, она потеряла равновесие, оступилась и упала навзничь на кровать.
— Вы уверены, что с вами все в порядке? — спросил Мэтт.
— Более или менее.
Тогда он повернулся к ней и перекатил ее на бок; так она и осталась лежать лицом в другую сторону. Чувствуя боль во всем теле, он осторожно опустился на мягкую перину и тут же услышал пение москита. Покорно вздохнув, он нехотя переполз в нижнюю часть кровати, поднял с пола простыню и натянул ее на себя и на Верену, так чтобы не осталось ни одного открытого места. Летай теперь себе на здоровье, злорадно подумал он, только вряд ли тебе что достанется.
Он лежал и смотрел в потолок, стараясь не думать о женщине рядом с ним. Но его усилия были напрасны — не думать о ней он не мог. Да, она, конечно, красавица, хотя он знавал и других женщин не хуже ее — каждая была хороша по-своему. В этой, однако, было нечто особенное. Может быть, все дело в ее уязвимости? Женщины, с которыми ему до сих пор приходилось встречаться, были по сравнению с ней более закаленными жизнью, а часто и просто грубыми. Они хорошо знали правила игры, тогда как она их вовсе не знает. По своему собственному признанию, она всего лишь скромная почти двадцатитрехлетняя засидевшаяся в девицах школьная учительница, единственной броней которой, насколько он мог судить, является ее врожденная недоверчивость к подобным ему мужчинам.
Если у него есть хоть капля благоразумия, он должен будет посадить ее на почтовый дилижанс в Колумбусе и умыть руки. Но с начала знакомства с ней во всем, что бы он ни делал, трудно было усмотреть хоть какое-то благоразумие. Возможно, поначалу у него было желание соблазнить ее, а может быть, он надеялся, что она поможет ему замести следы, но ни из того, ни из другого (он был вынужден себе признаться) ничего не вышло, ровным счетом ничего.
Хоть Верена никогда не полезет за острым словцом в карман, она, в сущности, еще дитя, если говорить об опыте общения с мужчинами, и уж тем более с такими, которые ей наверняка встретятся на пути из Колумбуса в Сан-Анджело. Оставить ее среди такой публики — это все равно что бросить младенца в яму, кишащую гремучими змеями. И тем не менее он вынужден это сделать. Если не сейчас, то в ближайшее время. Ему нужно думать о собственной шкуре, и он не может позволить себе удовольствие дальнейшего общения с Вереной Хауард.
Из состояния задумчивости его вывело смутное ощущение, что у нее трясутся плечи. Неужели она плачет? Впрочем, он не стал бы винить ее за это, если учесть, сколько ей пришлось вынести за последние дни. Оправдывая себя тем, что не сможет спать, пока не успокоит ее, Мэтт придвинулся к ней и, протянув руку, обнял.
— Послушайте, Рена, вот увидите, все будет хорошо, — прошептал он в ее мягкие волосы, а затем, коснувшись подбородком головы, привлек ее к себе еще ближе и прижался к ней всем телом, как бы беря ее под защиту. — Ну-ну, не надо плакать. Еще два-три дня, и вы будете в Сан-Анджело, сделаете там все свои дела, а к концу месяца сможете вернуться домой, в свою Филадельфию.
Рука Мэтью нечаянно коснулась ее груди, и его будто ударило электрическим током. Резко отдернув руку, словно обжегшись, он поднес ее к голове Верены и стал гладить ее волосы — это было, по крайней мере, не так опасно.
— Рена, — тихо проговорил он, — я и так уже на пределе сил. Вы же не хотите совсем меня доконать. Но плечи ее затряслись еще сильнее.
— Я вас прошу, не надо…
— Да я вовсе не плачу, — сквозь смех с трудом проговорила она. — Я ничего не могу с собой поделать, но мне ужасно смешно! Подумать только — меня за эти несколько дней унижали и оскорбляли больше, чем за всю мою жизнь, и тем не менее, когда я сейчас вспоминаю об этом, мне становится страшно смешно.
— Так вы что — смеетесь! — не веря своим ушам, спросил он.
— Ну да, меня просто разбирает смех.
— Что-то я ничего не понимаю — ровным счетом ничего.
— Неужели вы не видите? На протяжении всей моей жизни, насколько я только могу себя помнить, все у меня было чинно и пристойно — даже мое учительство. Нет, особенно учительство. А теперь поглядите, до чего я дошла!
— Вы выпили слишком много вина, вот и все, — вздохнул он. — А утром вы будете только брюзжать и ворчать.
— Так вот вы меня кем считаете — брюзгой?
— Вовсе нет. Но утром вы обязательно в нее превратитесь.
Он чувствовал огромное облегчение. Проведя кончиками пальцев по влажным волосам на ее виске, он добавил:
— И у вас будет чертовски болеть голова.
— Ну и пусть, Мэтью, мне сейчас все равно. — Она перевернулась на спину и посмотрела ему прямо в лицо. — Я совсем не та, какой всегда себе казалась.
Глаза ее блестели в лунном свете, влажные губы полураскрылись. А сорочка была такой тонкой, что он мог ощущать тепло ее тела. Она чуть ли не предлагала ему себя.
Нет, все дело в проклятом вине, затуманившем ему голову до такой степени, что ему стало казаться, будто она похожа на всех других женщин, которых он знал, и будто он может вкусить сладкий плод, а потом сразу выбросить ее из головы. Но он прекрасно понимал, к чему это может привести. Она — как та цепь с ядром на ноге каторжника, хотя и сама пока этого не сознает, — не успеешь оглянуться, как повиснет на тебе, и никуда от нее не денешься.