Иногда в тамбуре вагона хлопала внутренняя дверь. В такие минуты Баранчук садился на корточки, боясь, что его заметят и ссадят на ближайшей станции. Краем глаза он видел, как высокий усатый мужчина шуровал кочергой в печи, изо рта у него торчала большая дымящаяся трубка. Усач кряхтел и вытирал со лба пот; Эдик завидовал и мужественно замерзал.
Но однажды Баранчук не спрятался, у него просто не хватило сил согнуться. Проводник заметил Эдика И подошел поближе к двери. Он долго всматривался в темноту, затем достал трехгранник и открыл дверь.
Первые минуты в тамбуре Эдуард испытывал блаженство. Потом непослушными пальцами — в который раз! — вытащил из кармана приписное свидетельство и протянул усатому.
— В армию ухожу, — пояснил он, — домой еду… попрощаться.
— Далеко?
— В Михайлов… — листок дрожал в руке Баранчука.
— Да ты спрячь, — кашлянул усатый. — Видел я, как ты за бригадиром бегал…
Помолчали.
— В какие войска попал? — поинтересовался проводник.
— Точно не знаю, — сказал Эдик, все еще стуча зубами. — Может быть, в моряки… Ребята, с которыми медкомиссию проходил, поговаривали, что в моряки.
— Вряд ли в моряки, — задумчиво произнес усатый. — Да и куда тебе в моряки…
Природа не обидела Эдика ни ростом, ни шириной плеч, но сейчас, замерзший и в темноте, он, вероятно, выглядел достаточно жалко, чтобы мысль о флоте отпала сама собой.
За десять минут в тамбуре Эдик оттаял окончательно. Он сел на ящик около печки, закурил и почувствовал себя счастливым полностью. Было тепло, по телу разливалась покалывающая нега, в голове плескались прекрасные мысли, и хотелось хоть с кем-нибудь поговорить о смысле жизни…
Проводник ушел, но скоро вернулся, сердито пыхая трубкой. В руке, меж пальцами, он держал две бутылки пива, откуда-то появилась обожаемая Эдиком вареная колбаса. От одуряющего запаха еды у него закружилась голова, и голодный спазм снова что-то сжал внутри.
Усатый открыл бутылки с пивом, одну протянул Эдику, а колбасу отдал всю.
— Ну давай, что ли, за службу… — хмуро произнес он.
Они чокнулись в темноте бутылками, и Эдик почувствовал, что к дальнейшей беседе проводник не расположен. Изредка он наклонялся, шуровал в печке угли, и красные отблески бегали по его лицу. Стучали колеса, за окном проворачивалась черная непроглядная ночь, было тепло и покойно.
К Михайлову подъехали незаметно. Уже светало, и на поручнях вагона серебрился иней.
Эдуард спрыгнул с подножки, галопом перебежал через станционные пути и обернулся.
У багажного вагона стояла тележка. Высокий мужчина в черной фуфайке двигал тюки и ящики, из-под усов сердито дымила большая трубка.
Баранчук поднял было руку, хотел крикнуть, но вдруг вспомнил, что даже не знает, как зовут этого проводника; вот ведь, не спросил… И свистеть он не стал — неудобно. Постоял еще так немного, но усатый и не взглянул в его сторону. Эдуард повернулся и быстро зашагал по тропинке меж старыми зябкими ветлами. Он потом часто пытался вспомнить лицо проводника, но память приносила хмурый глуховатый голос, стук колес да горький вкус жигулевского пива.
Дома его, конечно, не ждали. Дверь оказалась незапертой. Он вошел с независимым видом, и мать с теткой — что одна, что другая — обомлели.
— Привет, родственники, — весело улыбнулся Эдик и шлепнул на кухонный стол приписное многострадальное свидетельство. — Подходи по одному, прощаться будем…
— Батюшки… — мать прижала к груди полотенце. — Эдичка, сыночек, как чувствовала, в армию забирают… сон видела…
— А куда ж еще?! — хоть и искусственным, но достаточно бодрым басом подтвердил сыночек. — Только не забирают, а призывают. Ясно?
— Сон видела… — лепетала мать, — в военной форме, в гусарской вроде… Скажи, Аня.
Но тетка вдруг сморщилась и, мелко кивая, тоненько заголосила совсем по-деревенскому.
— Ну вот, этого еще не хватало… — растерялся Эдуард.
Он сгреб обеих, обнял, хлопал по худосочным лопаткам и тряс, пока они не заулыбались сквозь слезы. А потом наперебой принялись его кормить, что было весьма кстати, потому что есть он все равно хотел, и ел все подряд с ненасытностью молодого, здорового, но давно не кормленного человека.
Вечером они уезжали. То есть мать увязалась за ним в Москву, и отговорить ее не было никакой возможности. Да и как он мог отказать ей в этом. Святое дело…
Тетка стояла на перроне под станционным фонарем. В янтарном свете кружились снежинки, падали ми ее белый шерстяной платок и не таяли. А когда поезд тронулся, из недр своего салопа она достала кружевной платочек и махала им до тех пор, пока не пропала из виду совсем. Но грусти Эдик не испытывал, она пришла много позже.