Так что же мы делали и что сделали за свою жизнь? Или натворили, не ведая, что творим? Или — ведая, но не имея сил и мужества противостоять бушевавшим вокруг нас жизненным потокам? А то, что произошло к концу нашей жизни, вот эта последняя смена эпох — заслуга наша или вина? Не знаю! Отвечу сразу и откровенно: не знаю! И нет уже сил и возможностей опереться в анализе прожитого на большой исторический материал, выйти на широкие исторические и философские обобщения — в таком ключе о нас и о нашем времени напишут, думается, только люди следующих поколений. Я же просто постараюсь дать им, будущим исследователям, жизненные факты, просто расскажу эпизоды из своей жизни и близких мне по делу людей.
Как только начал писать, так убедился, что и это не просто, если, говоря о прошлом, хочешь быть понятым сегодня.
— Ну, почему вы, студенты филфака, взялись судить о музыке Шостаковича? — недоумевала моя приятельница, всего-то на семь лет моложе меня.
— Потому, что партия осудила формализм в музыке, потому, что было постановление об опере Мурадели «Великая дружба», 1948 год. С этих позиций критиковали тогда Шостаковича, Прокофьева, Мясковского… Мы, комсомольцы, должны были на постановление реагировать.
— Но разве ты понимал что-нибудь в музыке, тем более — Шостаковича?
— Не только не понимал, но ничего, кроме Седьмой, Ленинградской симфонии, к тому времени и не слышал. Помню, Лева Лашевский из первой группы русистов защищал его в домашней дискуссии: великий композитор! А я, хоть не нападал сам, был на стороне тех, кто осуждал: партия права, музыка должна быть понятна народу!
Помню и то, как на собрании обсуждали «космополитов». Самые любимые профессора — Жирмунский, братья Гуковские, литератор и историк, Калистов, тоже историк… Нет, я не выступал, не поручали, не таким был заметным, чтобы поручили, но сидел, слушал и удивлялся: как это они оказались способными на что-то нехорошее?
Почти всех их посадили. Калистов, как я прочел потом, умер на Соловках. Когда их брали, и мы узнавали об этом, шептались друг с другом и, кто посмелее, тайком выражали сочувствие Наташке Гуковской, дочери нашего профессора и нашей сокурснице. Протестовать — нет, не протестовали. Из страха? Совсем не уверен. Мы же выросли в военные годы, воспитывались в атмосфере «готовности к подвигу». Это не просто слова, а «часть менталитета», как сказали бы теперь. Более того, в нашей группе было лишь трое парней, не прошедших фронт, остальные — все в орденах. Отстаивать правду и правоту, ей Богу же, мы были готовы даже ценой жизни. Это был не страх, по крайней мере, не просто страх — нечто совсем другое — это наше молчание. То ли вера, что есть все же нечто за теми арестами, какая-то чья-то вина, то ли вера в некую высшую истину и справедливость, недоступные нашему пониманию, но кому-то известные. Не скоро и не сразу избавились мы от этой страшной слепой веры во власть, кумиров, вождей. И все ли избавились?
Поди-ка объясни все это теперь. Приятельница моя — и то уже из другого поколения, из другой среды. Она вспоминает Игоря Дедкова, как он верховодил протестами студентов. Но ведь это было уже после 1956 года, после доклада Хрущева о культе личности Сталина — совсем другое время, другие люди! Может быть, были такие и в мое время, может быть, единицы на миллионы, но мне не встретилось ни одного.
На практике в «Калининградской правде» (в бывшем Кенигсберге) я был месяц. Со своей будущей женой Маей, работавшей секретарем в этой редакции, общался, как потом подсчитали, всего восемь дней (остальное — командировки и прочее). Однако, вернувшись в Ленинград, в университет, почти сразу написал ей письмо с приглашением приехать ко мне «насовсем». Правда, оговаривался: «Будешь вместе со мной сидеть голодной. Сейчас вот я нашел в шкафу сухарные крошки, оставшиеся от хозяев квартиры, моих родственников, поджарил и съел. Ни копейки у меня нет, и занимать уже не могу до стипендии». Ответ ее мне очень понравился: «Надеюсь, что мне удастся экономить хотя бы на чай с хлебом». И вскоре вместе со мной Маю уже встречали на Московском вокзале вся наша Вторая группа журналистики и Первая группа «русистов», с которой я дружил.
Молодая жена, конечно, старалась экономить — готовила гречку с подливкой, украинский борщ и прочее, что умела, однако доходы наши были невелики, а соблазнов в день получения стипендии появлялось слишком много. И потому всегда мы оказывались в долгах, а последняя неделя перед стипендией, когда в счет ее уже было занято слишком много, голодной.