— Вам лучше, дядя Мубарак? — ближе подсаживаются Джавхарат и Заира — дочь Хаттайла Абакара. — Ой, после такого случая с вами мы уже боимся выходить в туман.
— Вам-то чего бояться, милые? Разве кто обижает вас? — спрашиваю я и смотрю на Мангула.
— Я сам их обижаю, но никому другому наших сестер в обиду не дам, — бьет Мангул себя кулаком в грудь.
— «Я сам, я сам!» — передразнила его Наташа, «девушка в брюках», как прозвали ее, и натянула кепку на глаза Мангула. — Эгоист какой нашелся.
— В городе, в университете, скромная девушка была, вот она, дядя Мубарак, а здесь разошлась, совершенно испортилась, кроме всего этого… она…
— Замолчи!
— Вот видишь, она не желает, чтобы я разглашал ее тайны.
— Не желаю. И как тебе не стыдно? Замолчи, очень нужно больному слушать твои сплетни…
— Она, дядя Мубарак, одного сельского парня с ума сводит.
— Вот тебе, вот тебе… — Наташа своими бессильными кулаками колотит по плечу Мангула, а он смеется и передергивает плечом.
— Не знаю даже чем вас угостить, — говорит Патимат. — Вот девушкам конфеты, угощайтесь…
А Мангул схватил вазу с конфетами и стал раздавать: «Это тебе, это мне», и так одну конфету девушке, а другую себе в карман.
— Неправда, дядя Мубарак. Это он сам по уши влюблен, влюбился в здешнюю девушку и однажды из клуба вернулся с фонарем…
— А из клуба все у нас возвращаются с фонарями… — не сразу сообразила Патимат о чем речь. Раздался хохот, затопали даже ногами. А когда Патимат объяснили, какие еще бывают фонари, и она засмеялась.
— Эх, до чего я не люблю скверных шуток, — встает Мангул, — мой отец, да будет долгой о нем память, любил говаривать: «За одного битого двух небитых дают». Да-да, вам это ясно или пояснить?.. Значит пояснить… после фонаря я в клуб не хожу — это раз. И мне там больше нечего делать — это два, потому что девушка, из-за которой я повадился туда, уехала в город сдавать вступительные экзамены в мединститут — это три. И есть надежда, что я ее чаще буду встречать в городе — это четыре. Дядя Мубарак скоро выздоровеет, и я с ним потолкую по этому делу — это пять. Вот так, уважаемые леди и джентльмены. Нам пора, и мы изрядно надоели больному…
— Да, постойте, от имени всех… — говорит Джавхарат, — и тех, кто здесь, и тех, кто на стройке, разрешите передать наше пожелание скорейшего выздоровления дяде Мубараку и скорейшего возвращения Патимат в харчевню «Семи сестер»!
— А то, клянусь… — перебивает Мангул, — забастуют студенты, которых заморили наши сестры щами и борщами и которые жаждут хинкала. Мы не шутим, — обращается Мангул, приложив обе ладони к груди, — клянусь, мы не шутим! От хинкала быстрее поднимались стены. Вы не замечали? А я заметил, что это сказывается даже на растворе.
— А Патимат завтра же может вернуться к вам, — говорю я.
— И это правильно! — подхватывают ребята. — А нянькой здесь пусть останется Джавхарат, Заира или Наташа.
— Все, все, — договорились! И мы пошли, — говорит Мангул, выталкивая ребят. — До свиданья!
— Спасибо, ребята. Удачи вам!
— Простите, ворвались, нашумели, но нам сказали, что вам лучше, дядя Мубарак, простите нас ради бога, — сказал бригадир Минатулла, выходя последним.
Как раз перед приходом этих милых, непосредственных парней и девушек, почтенные, я вспомнил о своей первой встрече с Патимат и о моем приятном удивлении, когда она повела себя так естественно, так доверительно, и для меня это было целым откровением. Потому что такое, даже два десятка лет тому назад, в моих горах было немыслимым и невозможным. Но вот, наблюдая сейчас за студентами, за их доверительными друг к другу взаимоотношениями, я в душе радовался, радовался простоте и непосредственности их. Они вели себя, как сестры и братья, как дети одной семьи. Взять хотя бы Наташу и Мангула со своими тайнами. Даже в том, что Наташа колотила его кулаками, было что-то родственное, доверительное, будто хотели они сказать: «Мы свои, всегда и на всю жизнь в беде и в радостях». Великое это дело, я скажу, почтенные, быть среди людей своим, быть самим собой, не подделываться, не подражать и не притворяться. Я за простоту, за доверительность, нравственную чистоту, свободную от всяких предрассудков и распущенности.
ТУМАН В УЩЕЛЬЕ РАССЕЯЛСЯ…
Синяки желто-сине-фиолетовыми пятнами проступали на теле. Раны на голове стали заживать и опухоли рассосались. Голова не болела и не гудела, правда, в теле была какая-то слабость, но сегодня я встал и, едва забрезжил рассвет, вышел на улицу. Свежесть утра была прекрасной, если бы не досада от того, что оторвали меня от любимого дела. Стройка идет, а я должен лежать в постели из-за какой-то случайности. Я издали видел: студенты уже подняли стены второго этажа детского сада. Получается большое здание — резвиться здесь будет вся сельская детвора с утра до вечера, пока папы-мамы, освобожденные от забот, будут с удовольствием трудиться. Нет, сколько бы раз я ни повторял, не зря наш Ражбадин затеял это дело, — чем дальше, тем больше я убеждаюсь в этом, убеждаются и остальные. Вчера вечером он один навестил меня.