Он заметил, что она слегка прихрамывала, и от злости и беспомощности у него застучали зубы. Но мать была упряма, а когда она в таком настроении, разговаривать с ней бесполезно.
Они молча ели мясо, глядя на огонь. Кристина была погружена в себя и рассеянна, Кристофер кипел от возмущения и шумно дышал.
Ву Пин не знал, о чем говорил. Не понимал. Как можно совладать с такой любовью? Как не ненавидеть людей, которые использовали его мать? Или не страшиться того, что они еще могут сотворить?
Эмоции унять невозможно.
Он скажет старому дураку при следующей встрече.
— Кристофер, — прошептала его мать, оторвав взгляд от раскаленного угольного пласта. Она редко называла его иначе, чем «голубком», любимым своим ласковым именем. — Кристофер, я хочу, чтобы ты знал: со мной все в порядке. И что все, что я делаю, я делаю потому, что этого заслуживаю, и потому, что ты заслуживаешь лучшего.
— Мам, ты, черт возьми, не заслуживаешь… Они не должны… только не ради меня. — Он не мог произнести этих слов, но его щеки горели от стыда.
— Следи за своим языком, — резко сказала она, но тут же смягчилась. — Сынок, ты не знаешь мира за пределами этих стен. Того, насколько он удивителен и прекрасен, красив и ужасен. Ты не знаешь, какова жизнь на самом деле. Никогда не видел настоящего заката и не ел свежей еды. — Ее глаза снова наполнились слезами. — И все из-за меня. Потому что я преступница.
— Это ерунда, — возразил он, но она перебила его.
— Голубок, ты когда-нибудь увидишь. Увидишь все, чего был лишен, и, может быть, возненавидишь меня за это.
— Я никогда тебя не возненавижу, — поклялся он, подбегая к ней, чтобы устроиться у нее под боком, а она накинула свою шаль на его обнаженные плечи.
— Надеюсь, сынок, — прижалась она щекой к его голове. — Но никто не знает, на что способен, пока…
— Пока что?
Тяжело вздохнув, она встала и потрогала его рубашку, висевшую на ржавом гвозде. В этой сырости жаром их скудного огня было невозможно ничего высушить. И хотя она протянула ему слегка подсохшую рубашку, когда он надел ее, кожу обжег холод.
— Голубок, пора спать.
Послышался громкий лязг закрываемых железных решеток, тяжелые двери захлопнулись, и в запертой на ночь тюрьме эхом разнеслась перекличка охранников и крики заключенных. Подошла приземистая женщина с кислым лицом, пересчитала всех по головам и закрыла камеру, а затем Кристофер и его мать разошлись по своим матрасам.
Кристофер с тоской вспоминал, как они с жадностью приникали друг к другу. Она обвивала его своим телом и пела ему песни в надежде заглушить ужасные звуки ночи.
Теперь уже нет. С тех пор, как он начал засыпать и просыпаться, ощущая странное жгучее удовольствие, сжимавшее чресла и изливавшееся в брюки.
Тогда она, сдерживая задумчивую улыбку, стала спать отдельно, и, зардевшись, попыталась объяснить, что он превратился в мужчину.
Кристофер мрачно подумал, что не хотел быть мужчиной. Нет, если это значит превратиться в беспощадное животное, навроде Тредуэлла или старого сморщенного дурака, такого, как мастер Пин.
Он просто хотел, чтобы его обнимали.
И тут тихий дождик обернулся бурей. Гром встряхнул старые камни Ньюгейта, и молнии сквозь их крошечное окошко отбрасывали грозные тени.
— Мы споем сегодня? — спросила его мать, и Кристофер улыбнулся в темноте. Он втайне надеялся, что она спросит. Буря его разозлила, а шумы Ньюгейта показались особенно несносными.
— Что споем? — спросил он.
— Как насчет моей любимой ирландской мелодии?
Они запели.
Страшный скрежет по каменному полу раздался у самого уха Кристофера, вырвав его из теплого сна и сбросив на холодный пол. Он сел, моргая в темноте. На улице все еще бушевала буря, и вспышка молнии осветила его спящую мать. Над головой раздался гром. На мгновение он решил, что его разбудил гром, но скрежет по камню был так на него не похож, что он подумал только об одном — о тяжелой железной двери между мужским и женским отделением тюрьмы.
В зале раздались низкие голоса. Мужские голоса. И шаги. Но не охранников. Тех он знал. Они ступали уверенно, громко стуча крепкими подошвами тяжелых ботинок.
Кристофер приложил ухо к полу. Шаги тихие. Ноги были голыми.