Гауптман, не слушая хозяина кабинета, приставил свою трость к столу и принялся ворошить свои вырезки. В конце концов он нашел то, что хотел, и деловито сказал:
– В вашей физике я не очень-то разбираюсь. «Прекрасное начало разговора, – подумал Отто Ган. – Многообещающее».
– Во время войны я был простым летчиком. Бомбил позиции русских и лягушатников, – между тем продолжил визитер. – Совершенно дурацкое занятие, доложу я вам.
«Да он пацифист! – удивился про себя профессор. – А по виду никогда не скажешь…» Следующие слова гостя тут же показали, что герр Отто Ган несколько поторопился с выводами.
– М-да, в высшей степени дурацкое! – повысив голос, повторил гость. – Поражающие качества наших бомб были омерзительными. С таким же успехом можно было метать вниз мешки с овсом. Даже прицельное бомбометание почти не давало эффекта. Дюжина оторванных рук – и это в лучшем случае. В лучшем!
«Маньяк, как я и предполагал, – поставил мысленный диагноз ученый. – Как бы его выпроводить отсюда, пока он не разбушевался и не переколотил своей тростью всю стеклянную посуду?»
– Вы ошиблись адресом, милейший, – проговорил Отто, стараясь, чтобы его голос прозвучал как можно мягче. – Я не химик. Я не занимаюсь взрывчатыми веществами…
– А чем же вы, по-вашему, занимаетесь? – бесцеремонно оборвал его небритый гауптман. – Вот вы сами сказали корреспонденту, – гость ткнул пальцем с обкусанным ногтем в злополучную газетную заметку, – если удастся высвободить энергию, которую таят в себе радиоактивные элементы, ее тротиловый эквивалент составил бы…
Отто Ган застонал про себя. Ну почему он сразу не подал на газету в суд? Или, по крайней мере, почему не вызвал редактора на дуэль? В молодости студент-физик Отто, помнится, неплохо фехтовал.
– Ничего подобного я не говорил и сказать не мог, – устало произнес профессор. – Эта безграмотная фраза – целиком на совести репортера «Берлине Тагеблатт». Тротиловый эквивалент здесь абсолютно ни к чему…
– Но позвольте! – упрямо сказал гауптман, таращась то на Гана, то на свои вырезки. – Я веду учет вашей физике. Вот… В 1903 году фрау Кюри открыла радий… В 1909 году герр Содди открыл распад радиоактивного атома… В том же году вы, профессор, вместе с фройляйн Мейтнер открыли…
Отто Ган издал глубокий вздох.
– Драгоценный мой гауптман, – чуть ли не простонал он. – Я ценю вашу самоотверженность. Но все, о чем вы толкуете, не имеет ни малейшего отношения к бомбардировкам русских или французских позиций. И к бывшим, и к будущим. Проблема энергии атомного ядра представляет сугубо теоретический интерес. И притом, извините, только для узких специалистов вроде меня или Лизы Мейтнер. Я ведь не берусь толковать с вами о бипланах и цеппелинах, верно?
Гость пристально посмотрел в глаза профессору.
– Тогда почему же, – недоверчиво проговорил он, – во время битвы на Марне ваша фрау Кюри, я читал, перевезла свой запас радия из Парижа в Бордо, подальше от линии фронта? Чего она боялась?
Отто Ган постарался взять себя в руки. Если он сейчас же не выпроводит гостя, этот бессмысленный разговор может продлиться бог знает сколько времени.
– Одна десятая грамма чистой соли радия стоит сегодня пятнадцать тысяч долларов, – медленно, с нажимом произнес он. – Использование в военном деле такого дорогого элемента – даже если бы его и можно было как-то использовать в бомбах! – разорило бы даже богатую страну вроде Североамериканских Соединенных Штатов. Прошу вас, выкиньте из головы мысль о радиевой бомбе. Это чушь, бред, выдумка безграмотных газетчиков… Вы меня понимаете?
К счастью, внушительная сумма в долларах произвела на гауптмана впечатление.
– Пятнадцать тысяч, – забормотал он. – Это, если перевести в марки по сегодняшнему курсу…
– Именно, – подтвердил профессор Ган, радуясь своей сообразительности. – Дешевле делать бомбы из золота.
С этим словами он быстро собрал гауптмановы вырезки обратно в папку, сунул ее в руку гостю, подал ему трость и осторожно начал подталкивать к двери. Теперь гауптман не сопротивлялся, больше не спорил и позволил физику дать выпроводить себя на улицу.
Когда фрау Бюхнер, нагруженная свертками, вернулась с базара, она застала герра профессора в бодром расположении духа. Лист бумаги, лежащий на столе перед ним, был исписан почти до конца. Раздражение, вызванное нелепым спором с хромоногим гауптманом, неожиданно принесло свои плоды: формулировка, которая так долго не давалась в руки, теперь возникла в голове будто бы сама собой. Явление ядерной изомерии – вот как это будет называться. Да, именно так. «Лизе наверняка понравится, – подумал Отто Ган. – Она обожает четкость формулировок».
– Ваш посетитель уже ушел? – поинтересовалась фрау Бюхнер.
– Да, мне довольно быстро удалось его выставить, – не без гордости ответил ученый. – Псих, разумеется. Помешался на бомбах. Некто Гейринк… или Геринг. Точно, Геринг. Если еще когда-нибудь придет, скажите ему, что меня нет дома.
Taken: , 1
Глава третья
МИНУС ОДИН, МИНУС ДВА, МИНУС ТРИ…
Машу Бурмистрову убили еще вчера вечером, в половине одиннадцатого. Зарезали в подъезде ее дома на Рублевке, между вторым и третьим этажами. Маша жила на третьем, а потому никогда не пользовалась лифтом: чего там – пробежать несколько лестничных пролетов вверх. К тому же лифт был дряхлым, дребезжащим, вечно застревал, и молодые обитатели особняка вообще предпочитали обходиться без помощи этого Дедушки отечественного Лифтостроя. Сам же особняк, неопрятный серо-коричневый дом, выстроенный в позднесталинском стиле, раньше был общежитием-малосемейкой Текстильного института. Пару лет назад институт обеднел, сократил прием, текстильщицы, успевшие получить образование и не пожелавшие возвращаться в свой город невест под общим названием Женек, как-то неуловимо рассредоточились по Москве и окрестностям. Освободилось десятка три комнат, полдюжины из которых сумел выбить в свое пользование «Московский листок» – для перспективных кадров, по разным причинам жилплощади в Москве не имеющих, а денег для покупки квартиры – тем более. Маша была одним из тех самых кадров. Родилась она в городе Можайске и, вместо того чтобы после школы продолжить семейную династию, поступить на швейную фабрику, выйти замуж за положительного парня из депо и нарожать детишек, – рванула прямо на журфак МГУ и взяла его с боем с первого же раза. Далее была учеба, практика в «Московском листке», откуда Стас Боровицкий ее уже никуда не отпустил…
– Она была хорошей журналисткой? – осторожно спросил я Боровицкого. Чувствовал я себя при этом прескверно: такой абсолютно бессердечной гэбэшной дубиной, посыпающей грубой солью свежие раны. Ходить и задавать вопросы именно тогда, когда надлежит молчать в тряпочку и не расплескивать чужое горе, – вот самая поганая особенность нашей профессии. Пока я мотался по местам партизанских взрывов и, когда удавалось, тихо допекал пострадавших своими вопросиками, я успел наслушаться о себе самого разного. Я уже знал, что я гэбэшная гнида, дармоед, стервятник, что лучше бы мне землю пахать или торговать в ларьке, чем лезть с разговорами к людям, которым и без меня, гниды, тошно.
Стас Боровицкий поглядел на меня сквозь свои линзы, вдетые в ажурную японскую оправу. Глаза его за очками тоже казались абсолютно стеклянными.
– Она была хорошей, – тоскливо проговорил он, уставившись куда-то мимо меня, в какое-то запредельное пространство. – Она была очень хорошей… Она была самой лучшей из нас… Понимаешь ты, Лубянка, черт тебя возьми…
Если судить по количеству пустых водочных бутылок, в беспорядке расставленных слева от тумбы редакторского стола, главный редактор «Московского листка» Станислав Леонидович Боровицкий пил с самого утра. Пил и все никак не мог по-настоящему напиться – чтобы отключиться, вырубиться, забыться хоть на пару часов. Чтобы отделаться от мысли про черную ленточку, торопливо повязанную на уголок портрета в редакционном коридоре. Маша Бурмистрова не была красавицей, однако было в ее лице нечто неуловимо притягательное. То ли детская челочка, то ли вздернутый носик, то ли пухлые губы… Теперь все это осталось только на фото.