Выбрать главу

Стоя в балетном арабеске, по кругу летело дивное существо, чернокудрое, с огромными черными глазами, с вдохновенным прекрасным лицом. Ничего подобного я в жизни не встречала! Музыка гремела так, что я едва не лишилась рассудка. Дождь цветов летел с галереи и из лож. Мужчины кричали: «Браво! Браво, Гверра!»

Второй ярус лож был поставлен так, что человек, там сидящий, мог смотреть наезднику, галопировавшему стоя, глаза в глаза. Злая шутка судьбы – наши глаза встретились…

Моя душа неслась, захлебываясь встречным ветром, по какому-то незримому кругу вдали от тела, неслась, не осознавая пространства вокруг себя и погружаясь с каждым устремленным ввысь витком все более в черные, широко распахнутые, прекрасные глаза.

Если бы мне рассказали, что такое возможно, я отвечала бы одним словом:

– Безумие!..

Глава вторая

Рассказывает Алексей Сурков

Хотя я до скончания дней моих не собирался возвращаться в Ригу, судьба распорядилась так, что я покинул свою прекрасную квартиру в Кронштадте и в сопровождении преданного моего Тимофея Свечкина, который за долгие годы стал мне почти другом, отправился исполнять комиссию моей драгоценной бестолковой сестрицы.

Вообразите себе наседку, окруженную подросшими цыплятами, уже довольно бойкими, чтобы носиться по всему двору, и вы получите сестрицу мою. Однако наседка выгодно от нее отличается тем, что умеет призвать к порядку свое потомство, и пернатые озорники по приказу покорно собираются вокруг нее. А сестрица никогда не умела навести порядок в собственном доме, да у нее и времени на то не было – все рожала и рожала.

Когда я прибыл к ней, она вышла мне навстречу, рыдающая, держа на руках младенца, моего самого младшего племянника, а за подол ее держался другой младенец, полуторагодовалый.

– Отчего носишь ты дитя на руках? – спросил я. – У тебя же есть колясочка, которую я усовершенствовал.

Сестрица уставилась на меня, словно не понимая, о чем я ей толкую.

Говорят, нынче появились господа литераторы, которые восторгаются таким типом замужней женщины: вместо нарядов – заношенный шлафрок с помятым чепчиком, от былых знаний и умений не осталось ровно ничего, помышление лишь о кашке для младенцев да о пеленке с желтым, вместо зеленого, пятном. Я бы поселил их под одним кровом с моей сестрицей – и если бы они более суток выдержали вопли двенадцати моих племянников и смрад, идущий с кухни, где подгорает каша в котле, мало чем поменьше полкового, да кипятят в другом котле пресловутые пеленки, я бы выплатил им премию в тысячу рублей!

Наконец я выяснил, что стряслось, но не ужаснулся, а расхохотался. Иначе и быть не могло.

Сестрица моя, госпожа Каневская, как ты, читатель, уже догадался, замужем, и замужество это можно почесть счастливым: двенадцать отпрысков, не шутка! Одна беда – супруг ее, господин Каневский, существо самого хрупкого здоровья, оттого и в армии не служил. Это случается, когда младенцев держат в тепле и не приучают их к холодному воздуху. Я неоднократно говорил о том сестрице, приводя в пример графа Александра Васильевича Суворова, но в ответ слышал одно: своих заводи, их и обливай ледяной водой!

Дети в этом доме растут избалованные, маменька – главная им потатчица, вот и случилась неприятность: племянник Ваня, четырнадцати лет от роду, мечтавший пойти в гусары, сбежал из-под родительского крова. Казалось бы, радоваться надо, что юноша избавился от присмотра оголтелой наседки, которая, дай ей волю, его запеленает и тремя меховыми одеялами укутает. Я так сестрице и сказал, присовокупив, что если Ваня полюбился полковому начальству и его решено оставить, то пальцем не шевельну ради его водворения в детскую!

– И чего бы не полюбиться? – спросил я. – Дитя у тебя, к счастью, выросло отменное, а в седле сидит почище гусарского ротмистра или донского казака. Лучше бы, конечно, Ваня вздумал служить во флоте, ну да и гусары – тоже ничего, сойдет…

Касательно флота – каюсь, мой недосмотр. Слишком мало времени я провел с племянником и не успел его увлечь своими морскими историями, которых за годы службы накопилось – хоть отбавляй. А в родне у господина Каневского – два ахтырца и один изюмец. Как соберутся да как начнут двенадцатый год вспоминать – то и выходит, что они втроем более французов порешили, чем их во всей Бонапартовой армии имелось.