Западные лица все еще составляли для меня проблему, я их не узнавал и не чувствовал, зато советские делегаты распознавались немедленно, еще до того, как они открывали рот: будто все они только что сошли с лагерной вышки. А уж если открывали рот…
— Госдепартамент использует вас в своей игре, Юрий Федорович! — это советский эксперт по гуманитарным, разумеется, вопросам только что выслушал речь госсекретаря Шульца, в которой тот потребовал освобождения Сахарова, Марченко, Корягина и всех членов Хельсинкских групп. Не было тайной, что Орлов просил Шульца об этом. Более того, Орлов здесь появился сам, нахально одетый в элегантный костюм, сшитый для него в КГБ, и ведущий дружеские беседы с западными делегатами. Ясное дело, агент Шульца.
— Ну, может быть, вы поможете освободить наших заключенных? — предположил я.
Он посмотрел на меня так, как если б я свалился с луны.
Фактически я и сам начал чувствовать себя чуть-чуть свалившимся оттуда после многих дискуссий в Америке и Европе с такими людьми, которые хоть и сочувствовали нам, но в отличие от Рейгана и Шульца верили, что сильное давление на СССР в области прав человека может породить опасную нестабильность; или вовсе не верили ни в какую связь между правами человека и международном безопасностью. Уже более десяти лет прошло с тех пор как Хельсинкский акт 1975 года формально признал наличие такой связи, и наша Московская группа опиралась именно на эту концепцию. Тем не менее многие все еще ее не понимали.
Моя кампания в защиту политзаключенных была и кампанией в поддержку этой идеи. Я пытался объяснить на обоих континентах то, что нам, членам Хельсинкских групп, было всегда элементарно ясно: советский режим не смог бы ощетиниться вооруженным лагерем, швыряя богатства и таланты страны в бездонную пропасть милитаризма, без своих беспрецедентных ограничений на свободу передвижения и свободный обмен информацией, введенных после 1917 года как внутри страны, так и в отношениях с внешним миром. Существование непроницаемых барьеров для демократического контроля над военно-промышленным комплексом, для развития неконтролируемых контактов между миллионами простых людей, для взаимного знания и понимания между народами — вот где лежала угроза международному миру и безопасности, а не в давлении на правительства или на граждан в отношении прав человека. Наоборот, такие взаимные мирные вмешательства объединяют людей, позволяя им чувствовать себя частью всемирной человеческой семьи. Возникновение такого чувства, настаивал я, гораздо более важно для мира, чем любые сколь угодно дружеские отношения между правителями. Хорошие официальные отношения между правительствами не означают ровно ничего, если одно из них или оба вместе являются тоталитарными. Добрые отношения с нацистской Германией и позорный мюнхенский период дали Англии и Франции нуль безопасности, а взаимоотношения между нацистской Германией и Советским Союзом были экстрасуперзамечательными именно перед стартом кровавейшей войны между ними.
Предсказывая, что демократия и демилитаризация в СССР будут строго коррелированы, я аргументировал, что в интересах собственной безопасности Запад должен использовать все легальные каналы, чтобы толкать Советский Союз в сторону радикальных демократических реформ. (В частности, я говорил об этом в докладе «Права человека и мир» в Академии наук США 27 апреля 1987 года.) Это означало решительную оппозицию нарушениям прав человека, так как именно их подавление является необходимым условием сохранения самосогласованного тоталитарного режима. Я был уверен, что если Сахаров и другие диссиденты будут освобождены, то, действуя в сторону изменения политической системы, они сделают для дела мира, безопасности и реального разоружения больше, чем все участники официальных и «неофициальных» переговоров Восток — Запад вместе взятые.
Немногие принимали эти аргументы всерьез.
Концепция прав человека для большинства людей остается расплывчатой, тогда как безопасность (в ее узком понимании) определена конкретно в терминах сил обороны и взаимного разоружения.
Более того, часть западного общества всегда воспринимала давление на Советы как дело, достойное лишь оголтелых реакционеров-антикоммунистов. Наиболее же серьезное и ходовое возражение состояло в том, что русские не готовы к демократии. История показывает, говорили мне, что русские покорны, послушны по природе и в целом не обладают демократической психологией, появляющейся лишь в ходе демократического развития, следовательно, давление в сторону радикальных демократических реформ бесполезно.