Когда я ушел с трибуны, меня окружили активисты правозащитных групп, из далеких рядов передавали записки и большие тексты, просьбы об организации помощи и личные послания, одно — моему сыну Льву.
Два милиционера на железнодорожной насыпи далеко позади площади все еще дежурили на своих постах. В их темных силуэтах на фоне бледного вечернего неба чудилась неясная угроза. Но это был лишь оптический эффект сумеречного света: не более двадцати милиционеров присутствовало на этом огромном митинге с совершенно очевидной задачей охраны, никак не угрозы.
В наш последний день в Москве мы с женой, Галей и Димой поехали в крематорий посетить могилу моей матери. Крематорий лепился к стенам Донского монастыря, в котором я когда-то, маленьким мальчиком, гулял по утрам меж древних могильных камней. Кожгалантерейной фабрики внутри монастыря уж давно не было, только один случайный старик и помнил о ней. Церковь и другие здания были покрыты строительными лесами. Старинное кладбище, заросшее травой, кустами и деревьями, содержалось в порядке. Крематорий располагался с наружной стороны монастырской стены. Крохотный участочек земли под стеною с урной матери был опрятен, выбранная мною фотография, перенесенная на камень много лет назад, хорошо сохранилась. Со стены глядело красивое молодое лицо, как она и просила. Она была похожа на Кармен.
В тот же вечер Брыксины давали прощальный ужин. «Бы живы и здоровы, это самое главное», — говорила Екатерина Михайловна, крепко обнимая меня. Сама она стала почти слепой. Аня, Нона, мужья и дети — все были в сборе, вместе с моими сыновьями и с Тарасовыми. Сахаровым нужно было отдохнуть после баталий Съезда, но других московских диссидентов Анечка и Нона собрали. Лариса Богораз пришла вместе с ее выросшим сыном Пашей, очень похожим на своего отца — Марченко, с лицом красивым и явственно смелым.
Все, конечно, чуть-чуть постарели и, может, чуть-чуть погрустнели, но были живы, это главное. Отец Глеб продолжал защиту прав верующих, Сергей Ковалев и Лариса также продолжали свою правозащитную деятельность, в частности в международных организациях. Таня Великанова решила заняться исключительно преподаванием, потому что, говорила она, теперь идет борьба политическая, а это ей совсем не по душе и не по таланту. Софье Васильевне Калистратовой вновь разрешили адвокатскую практику и закрыли ей уголовное дело, открытое семь лет назад из-за работы в Хельсинкской группе.
Мы сидели под фотографией Ивана Емельяновича Брыксина, висевшей высоко на стене, закусывали, произносили тосты, обменивались шутками, как в старые дни. Начали играть на фортепьяно. Екатерина Михайловна запела русские романсы своим по-прежнему чистым и легким голосом. Внезапно перешли на фокстрот, и мы с ней танцевали как прежде — до упаду.
На одном из парижских рабочих совещаний Конференции по правам человека (или, как ее переименовали, «по человеческому измерению») я, как кооптированный член американской делегации, доложил о своем поездке в Москву. Затем мы с женой вернулись в Женеву.
Пора было готовиться к возврату домой — в Итаку.
В один из моих последних дней в ЦЕРНе я в последний раз встретился с Андреем Дмитриевичем Сахаровым.
Наша предыдущая встреча в Париже, первая после моего ареста, была слишком коротка и довольно формальна — вначале во время гигантской церемонии, устроенной президентом Миттераном в честь сорокалетия Всеобщей декларации прав человека ООН, а затем на небольшой частной встрече с французскими учеными, боровшимися за освобождение нас обоих.
На этот раз Сахаров и Елена Боннэр провели почти полдня с нашим ЦЕРНовским правозащитным комитетом, который пригласил, кроме того, двух китайских студентов, участвующих в демократическом движении. Кровавая расправа на площади Тяньяньмынь произошла менее двух месяцев тому назад и мы хотели понять, каким образом лучше всего помочь преследуемым китайским ученым и студентам. Сахаров в общем предпочитал, так же как и я, бойкот официальных научных конференций, проводимых в Китае. Я уверен, будь он жив, он бы поддержал в следующую весну ту кампанию в защиту астрофизика Фан Лижи, «китайского Сахарова», которую удалось успешно провести американским правозащитным организациям Asia Watch, Мемориальному центру им. Роберта Кеннеди и мне.
Вечером, получив редкую возможность побыть просто в тишине и спокойствии, мы ели суп в опутанной виноградом беседке в доме наших друзей. Сахаров сказал, что ему понравилась моя речь в Лужниках. Это меня очень обрадовало, потому что до сих пор он еще не имел достаточно тесных контактов с рабочими, а союз между интеллектуалами и рабочими, по моему мнению, был необходим для победы над режимом, я говорил об этом в той речи. В конце вечера они с Еленой вспоминали об их столкновении с милицией у здания суда на моем процессе. Так он и запомнился мне — закутанный в тигровую шаль моей жены в вечерней прохладе беседки, с чашкой чая в руке, шутливо описывавший стычку с милицией. Пятью месяцами позже он внезапно умер в своей квартире, накануне того, что должно было стать, как он говорил Елене Георгиевне, битвой на Съезде. Сахаров уже изменил течение советской истории. Проживи он больше, он бы изменил ее еще больше. К концу жизни он без всякого труда, одним махом овладел искусством высокой политики, вел тяжелые битвы на Съезде, встречался с рабочими, формулировал новую конституцию, которую я бы назвал «Конституцией прав человека». Единственный общественный деятель, приемлемый для всех частей этой слишком огромной страны, Сахаров мог бы стать у руля всего общества, смертельно уставшего от самого себя, но все еще способного слушать человека великой чести, великих профессиональных качеств, великих страданий и великой точности ума.