Впрочем, я избегал неформальных дискуссий.
В ответах я никогда не упускал случая указать следователям и КГБ в целом на нарушение ими законов и интересов того самого государства, которое они представляли. Кроме того, я курил. Один из следователей сказал мне как-то, что он не курит. До того момента и я в тюрьме не курил, но после этого начал.
— Почему? — спросил он, закашлявшись.
— Чтобы отравить вас.
После шести месяцев всего этого я решил, что говорить больше не о чем, и, записав вопрос, неважно какой, отвечал просто: «Смотри ответ на предыдущий вопрос». В ответе же на самый первый вопрос значилось: «Я отказываюсь отвечать». Множество страниц моего 58-томного дела построены по этому алгоритму. Пятьдесят восемь томов возникли элементарно. Яковлев заполнял их макулатурой: кипа пустых бланков нашей группы могла, например, составить том, другая кипа — другой том.
Когда еще через четыре месяца начались допросы по делу Щаранского, мне пришлось опять поменять алгоритм в расчете разговорить самого следователя и получить важную информацию. Я отвечал на вопросы по этому делу. Надо было понять, как именно хочет КГБ использовать это грубо фальсифицированное дело Щаранского против группы, и попытаться отвести удар и от группы, и от него. Одно из обвинений в адрес Щаранского и одновременно группы состояло в том, что он якобы использовал группу и правозащитную деятельность вообще в качестве ширмы для шпионажа. Конечно, сами они не верили в это обвинение ни секунды.
— Не передавал ли каким-либо образом Щаранский шпионскую информацию иностранцам на ваших пресс-конференциях? — спрашивал меня следователь и наглядно показывал, каким именно образом это можно было сделать.
Я отвечал, что никто конкретно не передавал документы из рук в руки, они просто лежали на столах.
— Кто и как раскладывал их, кто и как брал ваши документы?
— Я сам раскладывал. Брал кто хотел.
И так далее.
Но когда ты уже влез в режим неотказа от ответов, тренированный следователь может сформулировать такие вопросы, на которые опасно селективно отвечать молчанием! И ты чувствуешь, что гуляешь по острию бритвы. Когда закончились эти вязкие вечерние допросы, я был на пределе своих физических сил.
Допросы по моему собственному делу проводились в это время так, как будто следствие уже доказало «измену родине». А именно, что я использовал Хельсинкскую группу в качестве ширмы для «помощи иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР». Статья 64.
— Сознаете ли вы всю тяжесть содеянных вами преступлений?
— Смотри ответ на предыдущий вопрос.
— Готовы ли вы искупить свою вину перед советским государством и советским народом?
— Смотри предыдущий ответ.
— Вы все смеетесь, Орлов, — предупредил Яковлев. — А дело об измене, 64-я статья, вот здесь, в этой папке.
В качестве «доказательства» фигурировало письмо ко мне Данте Фассела, председателя Комиссии по безопасности и сотрудничеству при Конгрессе США, идею которой выдвинула после поездки в Москву Милисент Фенвик и которая была создана в мае 1976. Фассел писал, что делегации Комиссии было отказано в советских визах, что они хотели бы встретиться со мной, но не могут, и что он желает мне всяческих успехов. Это пожелание успехов интерпретировалось КГБ, как «инструкция». Я интерпретировал их интерпретацию как запугивание, но не исключал и худшего. Для КГБ все возможно.
В течение этих долгих месяцев у меня не было сведений о родных, у них — обо мне. Я видел только, что Ирина не арестована: она продолжала составлять и подписывать списки продуктов, которые имела право посылать мне раз в месяц, а я имел право сверять списки с наличностью. Был бы поумнее, разработал бы заранее какой-нибудь «продуктовый код», чтобы по посылке узнавать, что происходит за лефортовскими стенами. Ирине, например, объявили вначале, что я просто «задержан», не арестован — вероятно, чтобы заграница не шумела. Затем ей сказали, что мне предъявлена статья 190 прим, легчайшая политическая статья Уголовного кодекса. В «Лефортове» же мне сразу сообщили: «У вас будет много статей — от спекуляции до измены!» Я вначале и не вник в эту угрозу. Восемь месяцев спустя разговор внутри «Лефортово» в основном шел об «измене», вне — все о той же 190 прим.
Главной проблемой для меня была, однако, не «измена», а уборная. От тюремной еды и от малоподвижности вздувалось брюхо, и было каждый раз невыносимо стыдно сидеть на толчке в камере в присутствии других заключенных.