Размещались в малой зоне человек тридцать-сорок, в основном «военные преступники», бывшие полицаи, сотрудничавшие во время войны с нацистами. В большинстве простые крестьяне, осужденные за участие в карательных акциях, они теперь почти поголовно сотрудничали с гебистами. Лишь один человек здесь оказался по статье 70 — Кузьма Дасив, украинский инженер. Услышав от «военных», которым сообщила охрана, что меня приведут в эту зону, он подстроил нам свидание — несколько секунд! — с Паруйром Айрикяном, которого, наоборот, забирали из зоны на этап. Как только я вошел в барак, он втолкнул меня в сушилку, шепнув, чтобы я ждал Айрикяна. Минуты через три Паруйр вошел «взять одежду». Света не было и нельзя было разглядеть, изменился ли он за те четыре года, что прошли после суда в Ереване.
— Дасив наш, — шепнул он. — Все военные работают на КГБ. Но латышей не бойтесь. Они на самом деле бывшие партизаны.
Открылась дверь, и охранник забрал его.
Меня поставили снова за токарный станок. Сорокалетней давности рабочий опыт помогал, но все-таки было очень тяжело.
Потому что если ты не привилегированным экс-полицай, то тебе запрещено присесть во время работы, прилечь после работы и даже просто закрыть глаза, сидя на табуретке в свободное время. Первые месяцы норма у меня не получалась. На этом основании мне дали только один день личного свидания с семьей на второй, 1979 год. Потом свиданий не давали совсем.
Но еще оставалось право гулять внутри жилой зоны. Небо над головой, леса за заборами, трава вокруг барака — все это было изумительно. Я собирал пригодную к еде траву — витамины, набирал толику грибов — «съедобных поганок» — и тщательно варил их, меняя воду три раза. К сожалению, больше половины этой маленькой зоны отгородили позже в пользу кроликов, защитив их колючей проволокой. За кроликов отвечали старики «военные». Каждую субботу лагерный чекист Гадеев приходил туда с тощим портфелем и выходил с очень толстым. Замначальника лагеря по политико-воспитательной работе приходил с портфелем по пятницам.
Даже и после того, как Нобелевскую премию вручили Садату и Бегину, лагерные офицеры все еще церемонились со мной, потому что я все еще оставался членкором Армянской АН. Отбирая постоянно мои записи по физике и логике, они их отдавали иногда обратно. Не наказали за две небольших политических голодовки. Первая, двухдневная, была посвящена Дню политзаключенного в СССР, 30 октября, когда по традиции объявляли голодовку политзаключенные обеих зон 37-го лагеря. За несколько недель до этого я тайно переслал Ирине для передачи диссидентам и на Запад заявление о голодовке 30-го октября с требованием освободить всех арестованных членов Хельсинкских групп. Идентичный текст был отдан лагерному начальству. В другой день традиционных лагерных голодовок — Международный день прав человека, 10 декабря, — я начал пятидневную голодовку, снова заранее предупредив Ирину. Она получила также текст обращения к советским властям, в котором я предупреждал их: «Стремление к росту влияния в мире было бы разумным, если бы базировалось на идеях демократического социализма, но вы помогаете развитию тоталитарных систем. Это рискованная игра, опасная для страны и мира».
Вскоре после этого Советы вторглись в Афганистан.
В феврале 1979 я почувствовал, что произошел решительный перелом. Только через два года Ирина выяснила, что именно в это время я был исключен из Армянской академии. С этого момента мне перестали возвращать конфискованные записи и запретили упоминание каких бы то ни было научных слов и символов, даже на уровне средней школы, в любых письмах ко мне и от меня. Это было большим ударом. Я объявил голодовку и забастовку — и был тут же брошен в штрафной изолятор.
Охранник привел меня в старый деревянный барак, огороженный колючей проволокой, и дал другую одежду — такую же форму, как в общей зоне, но донельзя заношенную, и такое же, как в зоне, хлопчатобумажное нижнее белье (шерстяное запрещено), но с дырами, и еще столетние грязные шлепанцы; пара носков, носовой платок и жестяная кружка были свои. Это все что разрешалось иметь в штрафном изоляторе, если не считать ржавой параши со множеством микро и макро дыр.
Камера была 1,1×3 метра с маленьким зарешеченным окошком и двумя цементными тумбами, похожими на два пня, на которые на ночь опускались нары; утром они поднимались, и охранник снаружи крепил их штырем к стене. Я сел на тумбу. Из дырок в стенах дуло, на улице было 40 градусов мороза, меня охватил озноб. Много позже я изобрел разные тюремные хитрости, чтобы удерживать тепло: прятать, например, куски газет за форточкой снаружи, а потом закладывать их под рубашку за спину. Но все равно холодно. Невозможно согреться и едой при ее почти полном отсутствии, когда так называемую горячую пищу дают только через день.