Завод организовал гражданскую панихиду: речи, оркестр. Меня посадили на катафалк, рядом с кучером. Позади лежал отец. Был теплый весенний день. Белые кони везли нас неторопливо под похоронные марши. Мальчишки бегали кругами, завистливо разглядывая меня. Я стеснялся, хотелось, чтобы поскорее доехали.
В крематории, только что построенном возле крепостных стен кожгалантерейной фабрики имени МЮД, бывшей до революции Донским монастырем, отца сожгли. Толпились любопытные, вежливо ожидая, когда труп приподымется, охваченный огнем, и задвигаются в судорогах мышцы. Но отец не приподнялся.
«Жилы перерезали, потому и не встал. На ногах и на руках. Тута и тута. Понял? Не понял? Али ты сын яво? Сын? Вишь ты, сын, говорит. А мать-то у те есь? Вон та что ль мать? Ну и то. Молода-ая! С отцом-то хорошо жила? Самое главное, что мать. А отец приложится, хе-хе. Не горюй».
В те годы разрешалось смотреть, как сжигают покойников, чтобы и самым темным гражданам было ясно, что никакого таинства в смерти нет.
Стержень семьи сломался.
Митя сразу же запил. Однажды утром я сонно открыл глаза. Бабушка летела к окну. Ударилась в подоконник. Упала. «Зверь», — сказала тихо, поднялась с усилием и медленно пошла к двери. Но наткнулась на Митин кулак и опять полетела к окну. «Зверь», — повторила она печально и снова пошла навстречу Мите. Лицо ее было все в крови. Я закричал. Она закрыла лицо руками и, оттолкнув Митю, бросилась в дверь. Не глядя на меня, Митя поспешно вышел за ней. Я закрыл глаза. Как плохо без отца. Как хорошо в деревне. Играть на сеновале. Ловить карасей корзинкой в осоке…
Вот умру. Будут хоронить с оркестром. Народу! Все плачут. Вся Москва идет за гробом. «Он герой, — говорят про меня. — Наш самый главный спаситель». А потом… А что потом? Нет, на самом деле я не умру. Вдруг встану и скажу: «Я живой!»
После смерти отца сладкие мечты начали преследовать меня: о подвигах, о торжественной смерти и чудесном воскресении. Может быть, его смерть наложилась в моем сознании на смерть Христа. Не многие из ребятишек знали в те годы о Христе. Но мне в деревне бабушка читала по складам Евангелие. Это была моя первая книга.
Митя погиб. Пролежал зимней ночью пьяный на улице, в каком-то чужом городе, простудился и умер от скоротечной чахотки среди людей, которым не было до него никакого дела. Петя ездил в тот город. Ему отдали Митины документы; но могилу не нашли. «Больно прытко умирать стали, — сказал ему старик в морге. — Голод. За всеми не усмотришь, у кого какое фамилие».
Проверили врачи Петю — оказался тоже туберкулез. Проверили меня — и срочно направили в детскую группу при ближайшем диспансере. Ежедневно после школы мне устраивали усиленное питание, сон на воздухе в меховом мешке и врачебную проверку.
Мать же оказалась совершенно здоровой.
Она решила пробиваться в люди. «Феди нет, — говорила она. — То я была как за каменной стеной; а теперь как? Теперь надо самой».
«А что самой? — спрашивал Петя. — Работа хорошая».
«Да ты не понимаешь, — отмахивалась мать, — что такое фабричная работница? Ноль без палочки».
Она прошла курсы машинисток. Вступила в комсомол. Взяла общественную нагрузку — учить читать неграмотных (которых после всех наших войн да революций развелось много). Участвовала в художественной самодеятельности. Однажды она привела меня на концерт в фабричный клуб; и я впервые услышал классическую музыку — пасторальные дуэты из «Пиковой дамы» Чайковского; пела их моя мать вместе с другой работницей.
Материны расчеты оправдались. Ее заметили; скоро она была уже секретарем-машинисткой при главном инженере фабрики.
Через год после смерти отца главный инженер начал приходить к нам домой. С этим человеком связано мое первое косвенное знакомство с НКВД. Шел 1934 год — начало новой фазы большевистского террора. Я помню, мальчишки- разносчики газет кричали на улицах: «Кирова убили! Кирова убили!» Убили Кирова, первого секретаря Ленинградского обкома ВКП (б). Начались массовые аресты — теперь уж не крестьян, а самих партийных работников. Арестовывали они друг друга по очереди; но и простыми людьми не брезговали. Среди множества простых оказался брат маминого главного инженера. Его продержали на Лубянке и отпустили; как оказалось, — на время. В это отпущенное ему на жизнь время он приходил раза два к нам домой вместе с братом. Склонив головы над нашим маленьким столом, они обсуждали полушепотом, что там с ним приключилось. А приключилось — арестовали и били и задавали нелепые вопросы. Я слышал еще и раньше, как взрослые пугали друг друга Лубянкой, и было интересно, что за Лубянка такая? Теперь я понял.