На этот раз Сахаров и Елена Боннэр провели почти полдня с нашим ЦЕРНовским правозащитным комитетом, который пригласил, кроме того, двух китайских студентов, участвующих в демократическом движении. Кровавая расправа на площади Тяньяньмин произошла менее двух месяцев тому назад, и мы хотели понять, каким образом лучше всего помочь преследуемым китайским ученым и студентам. Сахаров в общем предпочитал, так же, как и я, бойкот официальных научных конференций, проводимых в Китае. Я уверен, что будь он жив, он бы поддержал в следующую весну ту кампанию в защиту астрофизика Фан Лижи, «китайского Сахарова», которую удалось успешно провести американским правозащитным организациям Asia Watch, Мемориальному центру им. Роберта Кеннеди и мне.
Вечером, получив редкую возможность побыть просто в тишине и спокойствии, мы ели суп в опутанной виноградом беседке в доме наших друзей. Сахаров сказал, что ему понравилась моя речь в Лужниках; это меня очень обрадовало, потому что до сих пор он еще не имел достаточно тесных контактов с рабочими, а союз между интеллектуалами и рабочими, по моему мнению, был необходим для победы над режимом, я говорил об этом в той речи. В конце вечера они с Еленой вспоминали об их столкновении с милицией у здания суда на моем процессе. Так он и запомнился мне — закутанный в тигровую шаль моей жены в вечерней прохладе беседки, с чашкой чая в руке, шутливо описывавший стычку с милицией. Пятью месяцами позже он внезапно умер в своей квартире, накануне того, что должно было стать, как он говорил Елене Георгиевне, битвой в Конгрессе. Сахаров уже изменил течение советской истории. Проживи он больше, он бы изменил ее еще больше. К концу жизни он без всякого труда, одним махом овладел искусством высокой политики, вел тяжелые битвы в Конгрессе, встречался с индустриальными рабочими, формулировал новую конституцию, которую я бы назвал «Конституцией прав человека». Единственный общественный деятель, приемлемый для всех частей этой слишком огромной страны, Сахаров мог бы стать у руля всего общества, смертельно уставшего от самого себя, но все еще способного слушать человека великой чести, великих профессиональных качеств, великих страданий и великой точности ума.
После смерти Сахарова я подумал, что, может быть, было бы полезно представить свою точку зрения на будущее политическое устройство страны на одном из собраний Межрегиональной группы депутатов Конгресса, организованной еще Сахаровым. Все было договорено о поездке в Москву, когда советское консульство в Вашингтоне начало свои обычные игры: вначале «Мы ждем разрешения из Москвы», а затем, в последнюю минуту перед отлетом, доверительное признание нанятому нами агентству путешествий, что имеется список лиц, которым визы давать запрещено, и Орлов в списке. Что же, эти, по крайней мере, не грубили; сотрудники же чешского консульства, отказавшие мне за месяц до того в визите к только что избранному президенту Чехословакии, в ответ на замечание, что Орлов получил приглашение от Вацлава Гавела, глумливо заявили: «А кто такой Гавел, в конце концов?» Настолько, видно, эти идиоты были уверены, что власть президента-диссидента — недолгая!
Я полагаю, что кагебешный черный список временно подправят по случаю годичного собрания Международной Хельсинкской Федерации. Собрание было намечено провести в Москве в конце мая 1990, как раз перед Копенгагенской Конференцией по правам человека («по человеческому измерению») — частично с целью проверить, готова ли Москва реально соблюдать условия свободного доступа, необходимые для проведения знаменитой Московской Конференции по правам человека 1991 года. Министерство иностранных дел было уверено, что затруднений не возникнет, и заверило Федерацию, что все ее члены, а почетный председатель тем — более, визы получат. Мой план был полететь вначале в Уппсапу, Швеция, где Университет давал мне почетную степень за работу в физике и по защите прав человека, оттуда в Москву на наше собрание, а оттуда в Копенгаген на международную конференцию.