В ту весну Воронель и Азбель организовали неофициальную научную конференцию, приуроченную к летнему визиту в Москву президента США. Многие иностранные ученые, в их числе Нобелевские лауреаты, желали участвовать и добивались советских виз. Виз Нобелевские лауреаты не сподобились, зато Воронель, Азбель и другие советские участники были вывезены из Москвы и посажены в каталажку. Вениамин Левич, членкорр АН СССР, и я — оказались под домашним арестом.
Формально арест не объявлялся. Живя с Ириной на первом этаже, мы просто увидели из окошка, что у подъезда стал милиционер, задерживавший посетителей, на лавочке под окнами уселись три дюжих чекиста, на другой лавочке подальше сели еще трое, а на асфальтовых дорожках между домами маячили уже не десять, как обычно, а двадцать топтунов с переговорниками в карманах, оравшими довольно громко.
«Можно моему мужу выйти из дома?» — спросила Ирина милиционера с балкона.
«Да мне что, — ответил тот. — Вот те как бы не забрали».
Теперь, когда бы она ни выходила в магазин, ее плотно сопровождали два громилы, зажимая маленькую фигурку между собой. «Много получаете?» — спрашивала она. «На водку хватает», — отвечали. Когда пыталась позвонить своей больной матери из автомата (наш телефон отключили), сзади нажимали на рычажок. К автобусу прорваться ей тоже не удалось, перехватили и пригрозили арестом. «Не стыдно вам, дармоеды?» — укоряла она. Молчали. Она давала им тащить свои авоськи с картошкой.
Но все живое хочет жить, как говаривал еще Никита Хрущев. По ночам они дремали, по ночам у нас были гости. Первой «пришла», взобравшись через боковое окно, Анечка Брыксина с букетом цветов. Мы проговорили до рассвета; в пять она выскочила, когда те еще дремали; позже она остановила милицейскую машину и всунула им в руки силой копию моего заявления, оригинал которого послала в Моссовет. Какие-то неизвестные мужчины, писал я в заявлении, преследуют мою жену на улицах. Прошу оградить жену от возможного насилия. Документ помог! — гебисты стали топтаться в десяти шагах позади нее.
Нашим вторым гостем был русоголовый Веня, мой ученик, живший в соседнем доме. Его отец, Михаил Агурский, безработный кандидат технических наук, православный верующий, еврейский отказник и тоже участник семинара, сидел в это время в каталажке. У дверей его квартиры дежурил милиционер. Веничкина русская мама, участковый врач, ходила на прием больных в сопровождении двух охранников, тогда как Веничку конвоировал в школу, из школы и на прогулках по окрестностям всего один, потому что Веничка был еще маленький, десять лет. Гулять с чекистами Вене нравилось. «Гол!» — говорил он и перелетал через забор. Пока дядя уныло перелезал, Веничка исчезал за углом. Так он появился и у нас — просто прилетел.
Не узнанный чекистами, прорвался в подъезд и далее, к нам, Валентин Турчин, чтобы обсудить мое и его положение. Его выживали из вычислительного центра промышленного института; до этого он был уволен по политическим причинам из Института прикладной математики. Он не был намерен сидеть без работы, теряя лучшие годы: если его безработица затянется, он уедет из СССР, приняв давнишнее приглашение Колумбийского университета США.
Домашний арест сняли через десять дней. Мы узнали об этом по заработавшему телефону, по исчезновению милиционера и дополнительной квоты чекистов.
Позднее в этом же месяце в Москву приехали три представителя Международной Амнистии. Встретившись с официальными лицами, они передали им список советских узников совести — верующих. Затем пришли к Турчину для переговоров о статусе нашей организации, все еще формально не зарегистрированной Амнистией, хотя мы сформировались чуть ли не год назад. С нашей стороны присутствовали Турчин как председатель, Твердохлебов как секретарь, я и Татьяна Литвинова, дочь знаменитого наркома иностранных дел Максима Литвинова. Она помогала как переводчица. Гости приводили аргументы против статуса «секции» для советской Амнистии. С тоталитарной страной, говорили они, дело иметь трудно, можно наткнуться на провокацию КГБ. Твердохлебову, советовали они, было бы разумнее посвятить себя деятельности, более эффективной, чем Амнистия, — «если вы хотите свергнуть эту систему». «Мы не ставим перед собой такой цели», — заметил я в потолок, на всякий случай.
После многих часов переговоров они согласились на компромисс: Амнистия зарегистрирует нас как «группу», наинизший статус, не позволяющий посылать делегатов на международные конгрессы Международной Амнистии. Мне было видно, что им не хотелось иметь трудностей с нами. Возможно также, что очарованное советской политической игрой руководство Амнистии решило не осложнять свои отношения с Советами слишком близкими связями с диссидентами.
Когда в 1977 году Шон Макбрайд получил Ленинскую премию мира, многие из нас уже были советскими узниками совести.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ТОПТУНЫ
Не было свободы печати. Редкая семья имела домашний телефон. И отчаявшиеся люди ехали со всех огромных просторов страны в Москву, находили диссидентов и просили о помощи. Мы были их последней надеждой, могли, по крайней мере, рассказать миру о нарушениях прав человека. И мы их защищали, правых и левых, монархистов и троцкистов, верующих и атеистов, независимо от их идей, если только они не призывали к насилию. Нас было каких-то несколько десятков, и приходилось вести лихорадочную, сумасшедшую жизнь: поездки по стране на политические суды, составление протестов и воззваний, сбор и выпуск правозащитных новостей, самиздат. Летом 1974 ко мне стали приходить даже письма из бытовых лагерей с просьбами о помощи; я передавал их знакомому адвокату-профессионалу. Дважды просили присутствовать на судах общины пятидесятников.
Христианские фундаменталисты-пацифисты, пятидесятники терпели от властей всегда и везде, даже на далеком Дальнем Востоке. К ним врывались на молитвенные собрания, у них конфисковывали религиозную литературу, их молодежь шла в лагеря за отказы от службы в армии. Первый суд, на котором я присутствовал, был гражданским и проходил в индустриальном городе недалеко от Москвы. Второй раз это было «уголовное» дело епископа Ивана Федотова, рабочего, обвиненного в организации нелегального съезда пятидесятников под видом собственной свадьбы. Он пригласил на свадьбу не только единоверцев, но и друзей-рабочих, и соседей, — следствие интерпретировало это как «ширму». Все свидетели, кроме милиции, отрицали версию «съезда», — прокурор, войдя постепенно в экстаз, как это бывает с прокурорами, требовал пять лет строгого режима. Он называл это гуманным решением, и был прав: при Хрущеве, когда советские журналисты и «деятели искусств» изображали баптистов и пятидесятников фанатиками-изуверами, пресвитер Иван Федотов отсидел не пять, а полных десять лет,
Прервав заключительную речь прокурора, я громким голосом произнес, что никаких доказательств у суда нет. Изумленное правосудие раскрыло по-рыбьи рот, судья промямлил: «Вы не можете решать за суд», — прокурор затем продолжал свою речь, но уже без экстаза. Когда через несколько часов зачитывали приговор, версии «съезда» там не появилось. Федотов получил два года усиленного режима за два антисоветских высказывания: «Фашисты!» — когда отряд милиции ворвался к нему в дом среди ночи в надежде захватить молитвенное собрание, и «Ваша политика противоречит Ленинскому декрету!» — когда комиссия при райисполкоме проводила с ним воспитательно-профилактическую беседу. Как говорят советские люди, «Привлечен, значит, осужден».
В ту же осень мы вместе с Татьяной Сергеевной Ходорович летали в Ереван на суд над Паруйром Айрикяном, основателем подпольной Армянской национальной партии (к которой мы относились, правда, с некоторой настороженностью). Татьяна Ходорович, лингвист, женщина строгая и решительная, была одним из бесстрашных редакторов знаменитой самиздатовской «Хроники текущих событий», в которой публиковалась подробная и аккуратная информация о нарушениях прав человека; она выходила годами, несмотря на неистовые усилия КГБ остановить ее. Таня это делала вместе с биологом Сергеем Ковалевым и математиком Татьяной Великановой.