В Ереване я настоял, как член-корр Армянской Академии наук, чтобы нас с Татьяной пропустили в зал суда. (Когда пройти туда же попыталась невеста Паруйра Лена Сиротенко, ее просто арестовали и сунули в КПЗ.) Стойкость Айрикяна вызывала изумление. Со студенческих дней он переходил из тюрьмы в лагерь, из лагеря в тюрьму, и обратно, и теперь его снова судили за «антисоветскую агитацию и пропаганду» на основе писем, писанных из лагеря и конфискованных лагерной цензурой. Получалось, что он агитировал цензоров, но прокурора это не смущало, он требовал десять лет особого режима и четыре года ссылки.
Перед зачтением приговора я вошел в совещательную комнату, где «решалось» его дело. Вместе с судьей и заседателями там сидел прокурор! «Это нарушение закона», — заметил я. Они смотрели на меня молча. — «На каком основании вы требуете такой срок? Его письма не дошли до адресатов. И что в письмах? Ничего!» Я вышел.
Началось чтение приговора.
«…приговаривается к…» Мать Паруйра упала.
Натренированная публика не шелохнулась, судья замолк, охрана схватила Айрикяна, гебисты и прокурор бросились к матери, стали разжимать ей сжатый рот, употребляя столовый нож, и, поломав пять зубов, в этих действиях преуспели.
«… приговаривается к семи годам исправительно-трудовой колонии строгого режима… трем годам ссылки».
Вечером мы приехали к Айрикянам. Мать лежала на постели с счастливым заплаканным лицом. Ее сын не погибнет.
Пока мы были в Ереване, КГБ исполнял захватывающие пируэты. Что черные «волги», набитые армянскими чекистами, следовали не по пятам, а рядом — мы по асфальту, а они сбоку по мостовой, — это было тривиально. Что они сидели в зале, когда я делал научный доклад в Физическом Институте, а затем дежурили под дверью кабинета, когда мы с моим старым другом Гариком обсуждали нашу общую научную статью, — это уж вовсе тривиально. Не тривиально было, что они перекрыли всю телефонную связь между Москвой и Ереваном, когда обнаружили, какую неприятную информацию передавала в Москву Татьяна Ходорович. «Связь с Москвой не исправна», — отвечали целый день телефонные операторы. Я бы не поверил, что КГБ способен принимать столь простые, дорогие и эффективные решения, если бы не аналогичный случай с Таней Плющ, (Житниковой), которая пыталась провезти из Киева в Москву особо шокирующую информацию об издевательствах над ее мужем Леонидом в СПБ, Специальной Психиатрической «больнице». На железнодорожном вокзале билетов на Москву не было. Тане показалось это подозрительным, и она прошлась по всем кассам, опрашивая кассирш. И одна, наконец, призналась: «Есть, есть билеты! Но нам их только что запретили продавать». Таня кинулась на автобусную станцию. Билеты имелись, но на первой же остановке украинские гебисты сняли ее с автобуса и вернули в Киев.
Но какой же смысл — перекрывать информацию на время, зная, что она все равно просочится позже?
А на всякий случай. Запоздалая информация не столь опасна. И потом, может завтра мы, КГБ, арестуем носителя информации, вот и не просочится.
Почему же не арестовали сразу?
А потому, что раньше не арестовывали. Вам смешно? Нам нет. Видите, новое дело еще только начато, не очень толстое. А обещает быть толстым. Нам нужны большие дела. Большое дело — больше по службе продвижение. Так что — подождем.
Хотя диссиденты были все едины в борьбе с режимом, у нас не было согласия в том, «что делать?» Никто из моих близких друзей не верил, как я, что политические реформы в этой стране могли бы начаться сверху под нашим давлением. Несомненно, что и Горбачев такой точки зрения тогда не разделял. 10 декабря 1975 года, в Международный день прав человека, я распространил мое обращение к режиму, в котором настаивал, что обладая неограниченным репрессивным аппаратом, власть могла бы без всякой боязни начать сверху проведение минимума реформ, в которых так нуждается страна. Я перечислил: всеобщая политическая амнистия; свобода передвижения граждан за границу, обратно, и внутри страны; возможность независимых издательств; создание законодательства о забастовках. Именно этот последний пункт был неприемлем для моих друзей. Так, Валентин Турчин и Андрей Сахаров указывали, что забастовки способны разрушить экономику. Я был согласен, но принимал во внимание, что у рабочих нет иного оружия для улучшения своей жизни. Поэтому забастовки, как я считал и считаю, есть нормальное явление здорового общества.
В конце декабря Сергей Ковалев, один из самых уважаемых диссидентов, был арестован…
Потом, в лагере, я буду вспоминать 1975-ый как мой последний счастливый и спокойный год. Дети были здоровы и часто заходили в гости. Я закончил три физических статьи, две из которых мои соавторы смогли опубликовать в советских журналах (третья застряла у Макарова-Землянского с сотоварищами.) Институт философии, не спросив КГБ, отправил мою первую статью по волновой логике на международную конференцию по методологии, логике, и философии науки в Канаде, и она была опубликована там в материалах конференции. У меня был стабильный режим работы, время было поделено поровну на науку, частное репетиторство и права человека. Меня не обыскивали, не допрашивали, не арестовывали. И вокруг — все еще десять топтунов. Черные «волги» с четырьмя чекистами, шофер пятый, еще не дежурили круглосуточно под нашими окнами. (Это начнется на следующий год — незаглушаемые моторы, визг тормозов, крики переговорников — круглые сутки, семь дней в неделю.) Топтуны гуляли туда, сюда, поперек и обратно по микрорайону. Ирина подходила, тыкала пальцем в живот, говорила: «Скажите вашему начальнику, чтобы вас заменили!» Агент молча уходил и больше не появлялся. Его действительно заменяли другим, но у всех у них печати на лбу, и Ирина подходила к другому, снова говорила: «Мы вас узнали». И этот тоже исчезал. Вполне возможно, что весь юридический факультет университета прошел у нас производственную практику.
Но, все-таки, — они еще не сопровождали нас в лес, в наши обычные воскресные прогулки за город, не сопровождали даже летом, даже когда мы посещали Брыксиных (и довольно часто) на их даче. Неутомимый Иван Емельянович постоянно улучшал что-нибудь вокруг дома, я помогал ему немножко. Пройдет еще полтора года и мы расстанемся навсегда: меня зимой арестует КГБ, а его летом убьют по дороге с дачи на станцию, и убийц — не разыщут… Но в этом 1975-ом все было тихо и мирно для нас обоих. И от Ани КГБ отстал.
А предыдущей осенью они вызывали ее на Кузнецкий 24, в один из их домов. Разговор шел о ее путешествии вместе с отцом и Солженицыным к брату Ивана Емельяновича в Тамбовскую деревню. Солженицын хотел записать народный говор. Братова семья обрадовалась гостям необычайно и Солженицына не испугалась. Самогон ставился на стол не то, что каждый день, а каждый час, Ане с отцом приходилось пить за троих: Солженицын не пил. Так что Аня не могла решительно ничего вспомнить об этой поездке, забыла даже имена.
«Нам все известно о ваших отношениях с Солженицыны, — сказал тогда чекист. — Фотографии показать?»
Он полез в стол, глядя на нее рачьими глазами. Медленно открыл ящик и стал вытаскивать; вытащил — белый лист. Перевернул — опять бело.
«Слушайте! Хотите поехать за границу?»
Через несколько дней ей опять позвонили, приглашая снова на Кузнецкий 24.
«Мусор. Проигнорируй, — сказали мы ей на семейном совете. — Пусть шлют повестку. Ты обязана являться только по повестке».
Она проигнорировала, и они отстали. Это была у них проба.
Несмотря на все попытки КГБ остановить ее, Таня Плющ продолжала прорываться из Киева в Москву и передавать нам информацию о муже.
Леонид Плющ, киевский математик, член одной из самых ранних диссидентских организаций — Инициативной группы защиты прав человека в СССР, был брошен в СПБ в частности за то, что подписал обращение против злоупотребления психиатрией в политических целях. КГБ использовал специальные психбольницы для наказания активных и устрашения потенциальных диссидентов. Люди боялись их больше, чем лагерей: политических «пациентов» пытали мучительными нейролептиками, избивали руками санитаров-уголовников, помещали вместе с буйными. Единственным способом бороться с этим дьявольским изобретением медицины было — посылать информацию за рубеж. Борьбу начали за несколько лет до нас Владимир Буковский и Семен Глузман. К середине семидесятых диссиденты вцепились в эту проблему когтями и зубами.