Центральной фигурой для нас был генерал-майор Петр Григоренко, боевой ветеран Второй мировой войны. Он начал с критики партии в начале шестидесятых, а затем стал одним из ведущих правозащитников, убежденных сторонников плюрализма, противников насильственных и подпольных методов. В наказание и в назидание, лишив звания и генеральской пенсии, его дважды запирали в спецпсихушку. Под напором, однако, международного общественного мнения, опиравшегося на информацию, посылаемую его отважной женой Зиной Михайловной, а также, конечно, Сахаровым, Шафаревичем и другими диссидентами, генерал был освобожден из СПБ в июне 1974-го. Он вышел оттуда таким же страстным, добрым, благородным и внутренне совершенно свободным человеком.
Я сконцентрировал свои усилия на Плюще, присоединившись к Татьяне Ходорович; мы систематически давали интервью иностранным корреспондентам, писали обращения к международным союзам математиков, психиатров, юристов. Информация шла в основном от жены Плюща Тани, других к Плющу не допускали. Весной 1975-го мы с нею решили пробиться к главному советскому психиатру профессору Снежневскому прямо домой, в его огромные московские апартаменты. Он казался мне преступником не по своей воле; настоящим, матерым негодяем был, например, директор знаменитого института им. Сербского профессор Владимир Морозов, сотрудничавший с КГБ с молодых юных лет. К нему ходить было бы абсолютно беспредметно.
Увидев Таню Плющ, Снежневский понял, что это за визит, но отказываться было поздно. Я немедля приступил к делу.
«Мы просим Вас вмешаться в действия профессора Блохиной против Плюща в Днепропетровской тюремной спецбольнице. После каждой экспертизы она пишет все более и более ужасные протоколы. Он был помещен туда с Вашим диагнозом «вялотекущая шизофрения», а теперь у него, оказывается, «шизофрения параноидального типа».
Болезнь «вялотекущая шизофрения», некое среднее между нормой и болезнью, было изобретение профессора Снежневского.
«Ваш муж болен, — вежливо, но твердо произнес профессор, отвечая вместо меня Тане. — Прежде, чем поставить диагноз, мы вели за ним наблюдение».
«Да, но люди, наблюдавшие за ним, были уголовники», — возразил я.
Я-то имел в виду уголовников в прямом смысле. Перед первой экспертизой Плюща «наблюдали» не в больнице, а непосредственно в уголовной тюрьме; следовательно, кто же это делал, если не сокамерники-уголовники? Снежневский, однако, принял замечание на свой счет и слегка покраснел.
«У меня нет оснований сомневаться в квалификации днепропетровских врачей, — сказал он. — Они постоянно консультируются со мной».
«Вот как? — сказал я. — Это очень интересно. Я не знаю, читали ли ВЫ свой учебник психиатрии. Но я — читал. Там написано черным по белому, что Ваша вялотекущая шизофрения никогда не развивается в шизофрению параноидального типа!»
Он замолк. Таня с тоской и злобой осматривала седовласого «главного психиатра».
«Хорошо, скажите, — промолвил он, наконец, — разве было бы лучше, если бы Плюща отправили в лагерь?» — «Лучше!» Мы крикнули одновременно.
«Вы растоптали его человеческое достоинство, — с ненавистью заговорила Таня. — Вы обрекли его на бессрочные — бессрочные! — мучения, вместо семи лет лагерей. И какие мучения! Он распух от инъекций. Ему вкалывают трифтазин, от боли можно сойти с ума. Его запирают вместе с буйными. Вы!..»
Он встал. Мы встали тоже.
«Когда будете докладывать, кому Вам надо докладывать, — сказал я, — будьте добры, объясните, что психиатрические репрессии подрывают престиж государства». Снежневский побледнел. — «Вы снова оскорбляете!» Мы вышли.
«Он чуть не откусил вам ухо», — сказала Таня. На моем суде в 1978 я потребовал вызова Снежневского в качестве свидетеля, чтобы он мог повторить этот разговор. Ведь пять моих обращений в защиту Плюща вменялись мне как клевета на советский общественный и государственный строй. Снежневский отказался, сославшись на командировку, в которую его, якобы, послали в первый же день суда надо мной.
Решающим ударом в защиту Плюща был грандиозный митинг в Париже, организованный «левыми без иллюзий», не коммунистами, осенью 1975-го. Я продиктовал свою речь по телефону. Французские коммунисты вначале отказались участвовать, но затем осознали, что совершили тактическую ошибку. Жорж Марше, их генеральный секретарь, поговорил о Плюще с Брежневым, и сразу после этого, в процессе все большего и большего углубления шизофрении, Плющ внезапно выздоровел и в январе 1976-го был депортирован вместе с семьей за границу, в Париж.
В то лето я написал «Возможен ли социализм не тоталитарного типа?» — по существу, более глубокое развитие идей «Тринадцати вопросов» и даже кое-чего из речи 1956 года в ИТЭФ. В этом эссе я предупреждал западных левых о потенциальной опасности централизованной плановой экономики: если в каких-либо критических обстоятельствах понадобится временно и централизация политической власти, то возникшая таким образом комбинация политической и экономической централизации может породить необратимую супертоталитарную систему, — ловушку, вырваться из которой будет почти невозможно. Для тех же, кому все же нравилась идея социализма, я предложил промежуточную схему, социалистическую по форме, капиталистическую по содержанию. Крупные средства производства могут оставаться в руках государства, но, чтобы существовали нужные стимулы, руководители производства должны быть полностью свободны в своих действиях, как если бы они были частными владельцами; их зарплаты должны зависеть от их прибыли. При этом и рабочие должны обладать всеми демократическими правами: независимые профсоюзы, неконтролируемые газеты, право на забастовки. В таких условиях в этом обществе «частной инициативы без частной собственности», как я его назвал, будет автоматически развиваться давление в сторону все более полной демократизации.
Предварительный вариант этой самиздатской статьи я раздал друзьям для критики. Первым читателем был Андрей Амальрик. Ему статья понравилась, но ему нравилось все, что я делал, — может быть потому, что мне нравилось все, что делал он. В своем самом знаменитом и самом элегантном эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984» он предсказывал скорый развал советской системы — и не слишком ошибался. КГБ его ненавидел: за независимость, за быстроту ума, за холодную ненависть к режиму, закутанную в облако шуток и издевок. Он только что вернулся из ссылки, а до того был в лагере, а еще раньше — в ссылке же. В Москве жить ему было запрещено. Можно было, правда, гостить у жены — трое суток по закону. Милиции полюбилось, однако, подымать его с постели уже в середине третьей ночи и запирать в вонявшую блевотиной КПЗ, пристанище уголовников и бездомных. Наконец, Андрей и Гюзель нашли нелегальную квартиру недалеко от нас и исчезли, выходя из тайника подышать свежим воздухом только по ночам. Мы с Ириной пробирались к ним на приемы, замысловато петляя между домами и деревьями. Из укрытия Амальрики вышли в 1976-ом, когда голландское правительство добилось для них разрешения эмигрировать в Голландию.
Среди прочих подготовок к отъезду Андрей стал брать уроки английского языка. Анатолий Щаранский давал их у меня на дому; нам был нужен английский. Толе — официально зарегистрированный источник дохода.
В декабре 1975 года десятки диссидентов из Москвы, Ленинграда, Прибалтики поехали в Вильнюс, место суда над Сергеем Ковалевым, арестованным год назад за редактирование Хроники текущих событий. (Он был также и членом Амнистии и членом Инициативной группы защиты прав человека.) Его судили теперь по статье «антисоветская агитация и пропаганда». Сахаров был тоже в Вильнюсе, а Елена Боннэр зачитывала в это время его Нобелевскую речь в Осло. Только жене и сыну Сергея позволили присутствовать в зале суда, да и то было удивительно. Суд объявили «открытым для публики», но, как обычно на процессах известных диссидентов, в особых автобусах привозили особую «публику», а затем объявляли, что свободных мест нет. И как обычно, мы собирались по вечерам на квартирах местных диссидентов и протоколировали судебные заседания со слов родных; официальные протоколы были де-факто засекречены, а кроме того, не содержали почти ничего общего с реальным процессом. Днем же собирались около суда, окруженные тайными агентами и явными чинами КГБ, спорили с милицией около дверей, подписывали обращения и петиции, собирали деньги, обсуждали события, волновались, пытались увидеть подсудимого, махнуть ему рукой и кричали «Сережа! Сережа!», когда появлялся обшитый жестью «черный ворон», в котором может быть, мы точно не знали, увозили Сергея Ковалева. И бежали за машиной, и кричали: «Сережа!» — пока «ворон» не исчезал, чтобы душевно поддержать заключенного товарища.