Выбрать главу

— Предоставьте искусствоведам заниматься критикой, молодой человек! — набрасывается на него Рускинсон. — Полагаю, у вас нет двух докторских степеней, одной по психиатрии, второй по искусству? У вас есть официальное удостоверение, что вы искусствовед? Виннеган, не имеющий никакого таланта, не говоря уже о гениальности, которой награждают его в самообольщении разные пустозвоны, это исчадие из Беверли Хиллз выставляет на обозрение свой хлам, фактически мешанину, привлекающую внимание единственно из-за необычной техники, а ее мог разработать любой инженер по электронике; меня бесит, что любая хитроумная штучка, новый пустячок способен одурачить не только определенные слои общества, но и наших высокообразованных и официально зарегистрированных искусствоведов, как присутствующий здесь доктор Лускус, хотя всегда найдутся ученые ослы, которые ржут столь громко, напыщенно и туманно, что…

— Разве не правда, — спрашивает репортер, — что многих художников, которых мы теперь называем великими, к примеру Ван Гога, осуждали или не замечали современные им критики? И…

Репортер, искусный в провоцировании вспышек гнева у интервьюируемого ради зрительского интереса, делает паузу. Рускинсон едва сдерживает себя, его мозг — кровеносный сосуд за секунду до разрыва.

— Я не из числа непрофессиональных невежд! — вопит он. — Я не виноват, что в прошлом существовали Лускусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит в высших сферах Искусства, он не достоин чистить туфли великим светилам живописи. Его репутация в прошлом была раздута определенной кликой, поэтому она сияет сейчас отголоском былой известности, а эти гиены, кусающие ту руку, что кормит их, подобные бешеным псам…

— Вам не кажется, что вы запутались слегка в эпитетах? — спрашивает фидеорепортер.

Лускус берет нежно руку Чиба и тянет его в сторону, где они не будут попадать в кадр фидеокамеры.

— Дорогой Чиб, — воркует он, — наступил момент показать себя. Ты знаешь, насколько сильно я люблю тебя, не только как художника, но просто как человека. Мне кажется, ты больше не можешь противиться духу того глубокого взаимопонимания, нити которого протянулись незримо между нашими душами. Боже, если б ты только знал, мой славный богоподобный Чиб, как я мечтал о тебе, с каким…

— Если ты думаешь, что я скажу «да» только потому, что ты способен создать или испортить мне репутацию, не дать мне премию, то ты ошибаешься, — говорит Чиб. Он вырывает руку.

Единственный глаз Лускуса гневно вспыхивает. Он говорит:

— Ты находишь меня отталкивающим? Конечно, тобой руководят не моральные соображения…

— Дело в принципе, — говорит Чиб. — Даже если б я любил тебя, чего нет и в помине, я бы не отдался тебе. Я хочу, чтобы меня ценили только по моим заслугам, только так. Прими к сведению, мне наплевать на чье-либо суждение. Я не желаю слышать хвалу или хулу от тебя или кого угодно. Смотрите мои картины и спорьте между собой, шакалы. Но не старайтесь, у вас не получится вогнать меня в те рамки, которые вы для меня придумали.

Хороший критик — мёртвый критик

Омар Руник покинул свою сцену и теперь стоит перед картиной Чиба. Он прижимает руку к голой груди — слева, где вытатуировано лицо Германа Мелвилла; второе почетное место на правой половине груди отдано Гомеру. Руник издает громкий возглас, его черные глаза — словно две огнедышащие топки, дверцы которых разворотило взрывом. Как не раз уже случалось с ним, Руник охвачен вдохновением при виде картин Чиба.

Зовите меня Ахабом, а не Ишмаэлем. Ибо я поймал в океане Левиафана. Я — детеныш дикой ослицы в семье человека. И вот, моим глазом я увидел все! Моя грудь словно вино, которое просит выхода. Я — море с дверьми, но двери заело. Осторожно! Кожа лопнет, двери рухнут. «Ты — Нимрод», — говорю я своему другу Чибу. И настал час, когда Бог говорит своим ангелам: Если то, что он сделал, — только начало, тогда Для него нет ничего невозможного. Он затрубит в свой рог Перед стенами Небесного Царства, требуя Луну в заложницы, Деву в жены, Предъявляя права на процент от доходов Великой Вавилонской блудницы.

— Заткните рот этому сукину сыну! — кричит директор Фестиваля. — Он заведет толпу, и кончится погромом, как в прошлом году!

Болганы подтягиваются к помосту. Чиб наблюдает за Лускусом, который разговаривает с фидеорепортером. Расслышать слова Чиб не может, но он уверен, что Лускус дает далеко не хвалебный отзыв о нем.

Мелвилл описал меня задолго до моего рождения. Я — тот человек, что хочет постигнуть Вселенную, но постигнуть на своих условиях. Я — Ахаб, чья ненависть должна пронзить, Разнести на куски все препятствия времени, Пространства или Недолговечности Вещества И швырнуть мою пылающую ярость в Чрево Мироздания, Потревожив в его логове ту незнаемую Силу Или Вещь-в-себе, что скорчилась там Отстраненно, удаленно, потаенно.

Директор подает знак полицейским убрать Руника со сцены. Рускинсон все еще кричит что-то, хотя камеры повернуты на Руника и Лускуса. Одна из Юных Редисов, Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательница-фантаст, истерически вскидывается под воздействием голоса Руника и от жажды мщения. Она подкрадывается к репортеру из «Тайм». «Тайм» давно уже перестало быть журналом, поскольку вообще больше не существует журналов, а превратилось в информационное бюро на правительственном финансировании. «Тайм» — образчик той политики, что проводит дядя Сэм: левая рука, правая рука, руки прочь! Информационные бюро обеспечиваются всем необходимым, и в то же время сотрудникам разрешается проводить собственную политику. Таким образом, устанавливается союз правительственных интересов и свободы слова. Все прекрасно; по крайней мере, в теории.

«Тайм» сохранило отчасти свой первоначальный курс, а именно: правда и объективность приносятся в жертву ради оригинальности фразы, а писателям-фантастам нужно затыкать рот. «Тайм» осмеяло все произведения Хайнстербери, и теперь она жаждет отомстить лично, своими руками, за обиды, нанесенные ей несправедливыми рецензиями.

Quid nunc? Cui bono? Время? Пространство? Материя? Случай? Когда ты умрешь — Ад? Нирвана? Что думать о том, чего нет? Грохочут пушки философии. Их ядра — пустые болванки. Динамитные кучи богословия взлетают на воздух, Их подрывает саботажник Разум. Назовите меня Ефраимом, ибо меня остановили У Брода Господня, я не мог произнести Нужный свистящий звук, чтобы пересечь реку. Пусть я не могу выговорить «шиболет». Но я могу сказать «дерьмовая вшивота»!

Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери бьет репортера из «Тайма» по яйцам. Он вскидывает руки, и съемочная камера, формой и размерами с футбольный мяч, вылетает из его рук и падает на голову молодому человеку. Молодой человек — Людвиг Ютерп Мальцарт, Юный Редис. В нем зреет ярость из-за того, что была освистана его симфоническая поэма «Извержение Грядущего Ада», и удар камеры — та недостающая искра, от которой все в нем взрывается неудержимо. Он бьет кулаком в толстый живот главного музыкального критика.

Хьюга, а не репортер «Тайма» вопит от боли. Пальцы ее голой ступни ударились о твердую пластиковую броню, которой журналист «Тайма», получивший немало подобных пинков, прикрывает свои детородные органы. Хьюга скачет по залу на одной ноге, схватившись руками за ушибленную ступню. Она сбивает с ног девушку, и происходит цепная реакция. Мужчина валится на репортера «Тайма», когда тот наклоняется, чтобы подобрать свою камеру.

— А-а-ха! — вопит Хьюга и срывает шлем с журналиста «Тайма», она вскакивает ему на спину и колотит его по голове той стороной камеры, где объектив. Поскольку противоударная камера продолжает съемку, она передает миллиардам зрителей очень занимательные, хотя и вызывающие головокружение кадры. Кровь затемняет с одной стороны изображение, но не настолько, чтобы зрители были полностью сбиты с толку. А потом они наблюдают новые удивительные ракурсы, когда камера снова взлетает в воздух, переворачиваясь несколько раз.