— Кто может знать о целомудренности королевы? Сомнительно, — заметил кто-то, в зале легкомысленно засмеялись.
— Не сметь болтать о королеве! — вскричала Виже-Лебрен. — Мы все должны служить нашей королеве!
— Я продолжаю! — Человек в зеленом камзоле, хромая, подошел к столу, извлек из папки рисунки. — Взгляните на это безобразие! Они рисуют сокровенные мягкие женские места. Это карикатура? Как смотрят парижане на знаменитый монгольфьер!.. Indecent! Это непристойно.
Львов прищурил глаза: на рисунке был изображен воздушный шар, на стену лезли дамы, а внизу мужчины направляли подзорные трубы не на монгольфьер, а на подолы женских юбок. А дамы, похоже, не жаловали такой предмет туалета, как панталоны.
Человек, хромая, подошел к окну и принес новую серию карикатур. Соседка Хемницера зашипела:
— О, как я ненавижу этого типа!.. Le diable boiteux![1]
Мужчина в зеленом камзоле на этот раз направлял свои стрелы против стиля рококо.
— Эти завитушки, кругляшки, игривости!..
Критик с бородкой Генриха IV был сторонником художника Вьена, который первым, кажется, решил избавиться от игривого манерного рококо, стиля, царившего при Людовике XV. Вьен объявил себя поклонником античности в высоком смысле слова, изучал технику древних греков, освоил их рецепты. Что касается Виже-Лебрен, то она еще не определила, что для нее ближе.
— Знаете, в чем состоит эта техника? — говорил художник Вьен. — На хорошо подготовленную доску наносится воск, поверхность делается очень гладкой, затем ее посыпают испанским белильным порошком, чтобы была легкая шероховатость. Рабата идет водорастворимыми красками. Когда же изображение закончено, картину нагревают и воск пронизывает красочный слой.
Львов слушал и торопливо записывал что-то в альбом. Хемницер же, вновь атакованный соседкой, представившейся графиней Кессель, был просто рассеян и возбужден. Мадам прошептала ему на ухо:
— Завтра в шесть часов я буду ждать вас в Люксембургском саду.
Затем поднялась и прошествовала на середину зала.
— Господа! Дорогая Элизабет! Позвольте мне сказать, что среди нас присутствуют двое русских. Они прибыли из холодной, ужасной и таинственной страны, России. Торквато Тассо тоже любил путешествия, ибо они развивают наши религиозные и туманные чувства, не так ли?
Виже-Лебрен протянула руку к Хемницеру.
— Пожалуйста, расскажите! Меня так волнует ваша страна… О ней мы столько слышали от графа Калиостро, от Сен-Жермена.
Хемницер покраснел до корней волос, почувствовав на себе общее внимание, но Львов, блистательный говорун, находчивый во всяких обстоятельствах, разразился целой речью, снабжая ее цветистыми эпитетами, сравнениями; его рассказ произвел на всех большое впечатление. Виже-Лебрен воскликнула:
— Когда-нибудь я непременно приеду в Россию!
— Мы будем вас ждать, мадам. — Львов, склонившись, поцеловал ей руку.
Тут дверь распахнулась и показалась фигура молодого мужчины с нестрижеными черными волосами, в камзоле из грубой ткани. Он был, можно сказать, в ярости, ни с кем не поздоровался и, ко всеобщему неудовольствию, повысил голос.
— Лиз! Пора домой, твоя дочь плачет, а ты…
Это был муж Элизабет, Пьер Лебрен. Здесь, видимо, уже знали его характер и не удивились, когда он взял Элизабет за руку и повел к выходу.
Соседка Ивана Ивановича вновь что-то горячо зашептала. Изо рта ее при этом пахнуло гнилыми зубами. Галантный кавалер тем не менее продолжал слушать сетования ее на мужа, на бедность, на мошенников, которые вокруг, и жалел ее. Гости стали расходиться, а мадам Кессель повисла на руке Хемницера.
— Прогуляемся по Елисейским Полям?
— Мадам, я готов.
Если кто-то из читателей думает, что автор присочинил эту сцену, то напрасно. В архивных материалах, касающихся И.И. Хемницера, обнаружилось такое признание. Его увлекла некая мадам, маркиза Кессель. Чувствительное сердце его растрогалось от того, что она читала итальянского поэта Торквато Тассо!
Если уж мы ссылаемся здесь на архивные материалы, то самое время привести отрывок из воспоминаний Виже-Лебрен о начале ее художественной биографии: "Я рисовала всегда и везде. Головки в фас и в профиль составляли, заполняли поля моей тетради и даже тетради моих подруг. На стенах дортуаров я изображала углем фигурки и пейзажи, за то, понятно, бывала наказана. Во время перемен я чертила на песке все, что приходило в голову. Помню, в возрасте семивосьми лет я изобразила на листе человека с бородой. Мой отец, увидев эту картину, которую я храню до сих пор, в восторге воскликнул: "Ты будешь художницей, дитя мое, или на свете вообще нет художников!""