Выбрать главу

(Молчание.)

А ты меня любишь?

Верлен. Да.

Рембо. Тогда положи руки на стол.

Верлен. Зачем?

Рембо. Положи руки на стол.

(Верлен повинуется.)

Ладонями вверх.

Верлен переворачивает руки ладонями вверх. Рембо ненадолго задерживает на них взгляд, потом наклоняется и целует одну, потом другую руку. Встает, улыбается Верлену и уходит. Наступает долгое молчание.

Верлен. Мы всегда были счастливы. Всегда. Я помню.

(Верлен сидит один в луче прожектора, который гаснет по ходу его монолога.)

Эжени?

За что я люблю старую плоть? За то, что вокруг нее витает шепот юности. Люблю, когда старая плоть вспоминает свою молодость.

Помню наше первое лето — такое счастливое, самое счастливое время моей жизни. Скитались по Бельгии, воровали репу, спали под заборами. Он не умер, он просто попал в плен и живет у меня внутри. Пока я жив, никто не сможет лишить его этой мерцающей, замкнутой жизни. Все те же слова и жесты — все те же образы: вот я иду следом за ним по крутому распаханному склону; вот я сижу и беседую с ним в темнеющей комнате и уже с трудом различаю его профиль и выразительную руку; вот лежу в постели на рассвете и смотрю, как он спит и нервно проводит рукой по щеке. Я вспоминаю его вечерний облик, и он живет.

Абсент.

Ты здесь? Эжени? Ты здесь?

Темнота.

Занавес.

Приложение

ФРАГМЕНТ ОДНОГО ИЗ ПОСЛЕДНИХ ПИСЕМ РЕМБО К СЕСТРЕ

Марсель,

15 июля 1891 года.

Моя дорогая Изабелла,

…терзаюсь день и ночь — все думаю, как мне быть. Я хочу действовать, просто жить, хочу отсюда вырваться, но пока это невозможно, и в ближайшие месяцы у меня вряд ли что-нибудь получится, а скорее всего, не получится никогда. Все мысли — об этих проклятых костылях: без них мне и шагу не ступить, без них никуда. Даже одеться не могу без устрашающей эквилибристики. Если бегать на костылях я все же научился, то подниматься и спускаться по лестнице мне не под силу, а когда иду по неровной дороге, быстро выматываюсь из-за того, что приходится переносить вес с одного плеча на другое. Невралгия в правом локте и плече не проходит, да еще подмышки истерзаны костылями. Левая нога тоже сильно болит, и что хуже всего — самые простые действия требуют акробатических ухищрений.

Дорогая сестра, я много размышляю о том, что стало причиной моей болезни. С ноября по март в Хараре стоят холода. А я всегда одевался легко: парусиновые брюки, ситцевая рубашка. Кроме того, мне нередко приходилось отмахивать пешком километров по пятнадцать, а то и по сорок в день, сопровождая неописуемые караваны по дикой гористой местности. Думаю, такие нагрузки вкупе с перепадами температуры вызвали у меня артрит. Я стал время от времени испытывать резкую боль под коленом, словно меня колотили по ноге молотком. Сустав будто бы пересох, бедро онемело. А потом вокруг коленной чашечки набухли вены, как при варикозе. Я без устали ходил пешком и работал, списывая недомогание на простуду. Но со временем боль в колене усилилась: при каждом шаге мне будто вгоняли в ногу гвоздь. Двигаться становилось все труднее, я приноровился ездить верхом, но, когда спешивался, чувствовал себя полным калекой. Затем внутренняя сторона колена опухла, коленная чашечка стала отечной, и вся голень — тоже. Кровообращение нарушилось, от лодыжки до позвоночника пульсировали нервы. При ходьбе я хромал, причем все сильнее и сильнее. Но со своими основными обязанностями пока справлялся. Начал бинтовать всю ногу, делать массаж, водные процедуры и прочее, но все без толку. Лишился аппетита и сна. Терял силы, терял вес. Числа пятнадцатого марта решил отлежаться и дать отдых больной ноге: в пределах досягаемости были письменный стол, все документы и окно, за которым стояли грузовые весы, — я платил туземцам, чтобы моя болезнь не стала помехой делу. Колено с каждым днем распухало, пока не достигло размеров изрядного мяча. Я заметил, что сзади большая берцовая кость в верхней части стала намного шире, чем на другой ноге. Коленная чашечка утратила подвижность и утонула в отечной припухлости, которая, как я с ужасом заметил, в считаные дни стала твердой, как кость. Еще через неделю вся нога одеревенела и вовсе перестала сгибаться, а до отхожего места приходилось тащиться через весь двор. Между тем икроножная мышца и бедро усыхали, а коленный сустав раздувался, твердел, а потом, как могло показаться, совсем окостенел; физические и умственные силы шли на убыль. В конце марта я принял решение уехать. Недолго думая, распродал все имущество — за бесценок, а поскольку нога болела и не гнулась, о поездке верхом на муле и даже на верблюде не могло быть и речи; пришлось сделать на заказ носилки с матерчатым тентом и нанять шестнадцать носильщиков, которые за две недели доставили меня в Зейлу. На второй день пути, значительно оторвавшись от каравана, мы попали в ураган с ливнем посреди пустыни. Битых шестнадцать часов я валялся под дождевыми струями, не имея возможности ни укрыться, ни сдвинуться с места; это меня вконец подкосило. Все две недели пути я не слезал с носилок. На привале меня опускали на землю и сверху натягивали тент. У края носилок я голыми руками выкапывал лунку, с огромным усилием перекатывался к ней, облегчался и забрасывал лунку землей. Наутро тент снимали, а меня несли дальше. Истощенный и обездвиженный, я наконец оказался в Зейле. До отплытия парохода в Аден оставалось всего-навсего четыре часа. На носилках меня подняли по трапу и бросили на матрасе возле рубки; все трое суток рейса у меня во рту не было ни крошки. За пару дней я уладил дела с мсье Тианом, после чего лег в больницу, где врач-англичанин через две недели посоветовал мне отчаливать в Европу.