Егор выругался про себя. И что теперь делать? Объяснять этому бульдозеру, что и вправду толком с той девицей не знаком? Допустим, он ему даже поверит. А дальше? Раскланяться, выразив надежду, что недоразумение в конце концов разрешится и барышня будет сговорчивой?
Он ведь и сам далеко не уверен, что эта Алина не мошенница и не воровка. Ради чего тогда ему вести себя как полоумный Ланцелот и объявлять войну старому, ну пусть не другу, пусть даже не приятелю, а кому?.. А!.. Бывшему однокласснику, вот кому.
Шкатулочку-то эту, тьфу – чернильницу! – он хорошо рассмотрел, когда они вместе выходили из квартиры покойного Сашки Поляничева. Уронила ее барышня по неосторожности, а потом этак жуликовато снова засунула в свой саквояж.
Но ведь она же впоследствии поведала Егору, как к ней в руки попала данная вещица, и объяснила, кстати, с какой целью рванула в первый попавшийся по дороге антикварный магазин!.. Первый попавшийся! Где господин Вертолетов ловко, словно опытный рыболов, подсек ее и засунул в садок.
Объяснила, да… Ну, значит, не воровка, раз объяснила. Не воровка, а настырная, любопытствующая представительница своего пола. Вот повезло-то ему…
Егор протяжно вздохнул. Попробуем иначе. По-другому попробуем.
– Послушай, Коль, а давай мы с тобой вот как поступим. Давай я тебе компенсирую твою потерю в денежном эквиваленте. Ты назовешь мне сумму, а мы поторгуемся.
Ревякин минуту сидел, тупо уставившись на собеседника: было заметно, как под толстым черепом натужно вращаются огромные шестерни, а потом он вдруг закашлялся, зашелся громовым хохотом и сквозь смех прохрипел:
– Только вчера познакомились, говоришь? Говоришь, поторгуемся? Да ты же втрескался в нее, Росомаха! Ты же попался как глупый карась!
Тут ацтекская выдержка Егора оставила, а лицо исказила свирепая гримаса. Он стремительно перегнулся через захламленный Колькин стол, цапнул многодолларовый Колькин галстук, резко дернул на себя и проскрипел, ткнувшись носом в ревякинское ухо:
– Не смей называть меня глупым карасем, Ревяка, ты понял?!
Стул с грохотом опрокинулся на пол. Веером разлетелись какие-то буклеты.
В этот момент его правый висок ощутил легкий, холодный и такой узнаваемый тычок пистолетного дула, а слух уловил негромкий щелчок предохранителя.
– Николай Викторович, что же вы не предупредили, что у вас будут переговоры? – с вполне допустимой укоризной в голосе произнес гимназический Марек. – Я же думал, что это друг у вас…
– Друг, – соврал почему-то Колька, дернув из Егоровых пальцев свой галстук.
– Ага, друг, – подтвердил Егор, засовывая рубашку в брюки.
– Только нервный он сегодня, – продолжил Колька, поправляя галстучный узел. – В девку одну втрескался, которая чернильницу слямзила. Вот он и психует.
– А!.. Понятно, – сказал Марек и поднял стул. – Тогда я пойду?
– Иди.
Жорка Росомахин и Колька Ревякин никогда не дружили. Это понятно, они были слишком разные. Но тем не менее имелось у них нечто общее, что их, так сказать, роднило. Жорка реагировал на бесцеремонную критику учителей так же остро и болезненно, как и Колян.
Вы спросите: а кто не реагировал болезненно? Да многие же, очень многие! Сносили как должное, да и только. А ведь учительские замечания бывали не просто едкими, а едкими с подкавыкой или едкими с издевкой, а также оскорбительные и даже, гм… грубые. Нюансы эти зависели от наклонностей каждого конкретного педагога, его настроения, самочувствия, семейных обстоятельств и погоды.
И если Колян Ревякин в ответ на вполне понятное недовольство препода по поводу вновь невыученного урока хамил и огрызался, то Жорка Росомахин в качестве защиты и нападения предпочел выбрать иезуитский путь хорошей успеваемости и безукоризненного поведения.
При этом он не опорочил себя подобострастным отношением к учителям, иными словами, подхалимом не был. Напротив, он позволял себе вольнодумство и даже некоторое фрондерство, но свое неподчинение правилам распорядка мотивировал в такой безупречной форме и так логически его обосновывал, что даже директор школы, Иван Павлович Яскин, избегал вести с ним дискуссии при большом скоплении школьного народа. Не все педагоги за это Егора любили, но все без исключения обращались к нему с осторожностью и некой опаской.