Василий Розанов
ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ
(Короб первый)
Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.
(три года уже).
Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.
Даже не интересно.
Что значит, когда «я умру»?
Освободится квартира на Коломенской,[1] и хозяин сдаст ее новому жильцу.
Еще что?
Библиографы будут разбирать мои книги.
А я сам?
Сам? — ничего.
Бюро получит за похороны 60 руб., и в «марте» эти 60 руб. войдут в «итог». Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания.
Какие ужасы!
Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва — где «я не могу»; где «я могу» — нет молитвы.
Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.
«Прибавляет» только теснейшая и редкая симпатия, «душа в душу» и «один ум». Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.
И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.
(за утрен. чаем).
И бегут, бегут все. Куда? зачем? — Ты спрашиваешь, зачем мировое volo?[2]
Да тут — не volo, a скорее ноги скользят, животы трясутся. Это скетинг-ринг, а не жизнь.
(на Волково).
Да. Смерть — это тоже религия. Другая религия.
Никогда не приходило на ум.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Смерть — конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни «самых законов геометрии».
Да, «смерть» одолевает даже математику. «Дважды два — ноль».
(смотря на небо в саду).
Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд — дают ноль.
Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду — дают ноль.
Кому этот «ноль» нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?
Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. Но ведь тогда не выйдет ли: она сама — Бог? на Божьем месте?
Ужасные вопросы.
Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.
Смерть «бабушки»[3] (Ал. Адр. Рудневой) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и «со мною» — ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело «со мною» не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.
Итак, мы с мамой умрем и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. «Конец», «кончено». Это «кончено» не относительно подробностей, но целого, всего — ужасно.
Я кончен. Зачем же я жил?!!!
Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, — как обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента. И верно, все скоро оборвалось бы.
…о чем писать?
Все написано давно[4] (Лерм.).
Судьба с «другом» открыла мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом.
Как самые счастливые минуты в жизни мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. Стаха и Алек. Пет. П-ва, рассказ «друга» о первой любви[5] ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.
Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить.
Что же я скажу (на т. с.) Богу о том, что Он послал меня увидеть?
Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?
Нет.
Что же я скажу?
Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня.
Я пролетал около тем, но не летел на темы.
Самый полет — вот моя жизнь. Темы — «как во сне».
Одна, другая… много… и все забыл.
Забуду к могиле.
На том свете буду без тем.
Бог меня спросит:
— Что же ты сделал?
— Ничего.
Нужно хорошо «вязать чулок своей жизни», и — не помышлять об остальном. Остальное — в «Судьбе»: и все равно там мы ничего не сделаем, а свое («чулок») испортим (через отвлечение внимания).
Эгоизм — не худ; это — кристалл (твердость, неразрушимость) около «я». И собственно, если бы все «я» были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., «государство» (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в «анархизме»: не нужно «общего», κοινόω:[6] и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, что такое «доисторическое существование народов»: по Дрэперу[7] и таким же, это — «троглодиты», так как не имели «всеобщего обязательного обучения» и их не объегоривали янки; но по Библии — это был «рай». Стоит же Библия Дрэпера.
(за корректурой).
Проснулся… Какие-то звуки… И заботливо прохожу в темном еще утре по комнатам.
С востока — светает.
На клеенчатом диванчике, поджав под длинную ночную рубаху голые ножонки, — сидит Вася[8] и, закинув голову в утро (окно на восток), с книгой в руках твердит сквозь сон:
Не дается слово… такая «Америка»; да и как «игла» на улице? И он перевирает:
— Ты что, Вася?
Перевел на меня умные, всегда у него серьезные глаза. Плоха память, старается, трудно, — потому и серьезен:
— Повторяю урок.
— Так нужно учить:
Это шпиц такой. В несколько саженей длины, т. е. высоты.
— Шпиц? Что это??
— Э… крыша. Т. е. на крыше. Все равно. Только надо: игла. Учи, учи, маленькой.
И повернулся. По дому — благополучно. В спину мне слышалось:
. . . . . . . .
1
В Петербурге по адресу: Коломенская, д. 33, кв. 21, семья Розанова жила с июня 1912 г. по август 1916 г.
3
Имеется в виду Александра Адрияновна Руднева (урожд. Жданова, ок. 1826–1911), мать жены писателя, с которой, как и с будущей женой Варварой Дмитриевной, Розанов познакомился во время службы в Ельце
5
Жена Розанова Варвара Дмитриевна Руднева (1864–1923), которую он называет в этой книге «другом», была в первом браке замужем за Михаилом Павловичем Бутягиным (ум. 1885).
6
Греческий глагол «κοινόω» (койно) означает «делать или полагать ритуально нечистым, обыденным, повседневным».
7
Имя американского историка Дрэпера Джона Уильяма (1811–1882) стало известно в России благодаря переводу его «Истории умственного развития Европы» (1862, 4 русских издания).